Да вот еще: есть у меня предчувствие, что Маммея нам скоро пир задаст, — там-то уж и мне и моим по два денария достанется. Если он сделает это, то отобьет у Норбана все народное расположение: вот увидите, что он теперь обгонит его на всех парусах. Да и вообще, что хорошего сделал нам Норбан? Дал гладиаторов грошовых, полудохлых, — дунешь на них, и повалятся; и бестиариев[236] видывал я получше; всадники, которых он дал убить, — точь-в-точь человечки с ламповой крышки — сущие цыплята; один — увалень, другой — кривоногий; а терциарий-то[237]! — мертвец за мертвеца с подрезанными жилами. Пожалуй, еще фракиец был ничего себе: дрался по правилам. Словом, всех после секли, а публика так и кричала: «Наддай!» Настоящие зайцы! Он скажет: «Я вам устроил игры», а я ему: «А мы тебе хлопаем». Посчитай и увидишь, что я тебе больше даю, чем от тебя получаю. Рука руку моет.
— Мне кажется, Агамемнон, ты хочешь сказать: «Чего тараторит этот надоеда?» Но почему же ты, записной краснобай, ничего не говоришь? Ты не нашего десятка; так вот смеешься над речами бедных людей. Мы знаем, что ты от большой учености свихнулся. Но это не беда. Уж когда-нибудь я тебя уговорю приехать ко мне на хутор, посмотреть наш домишко; найдется, чем перекусить: яйца, курочка. Хорошо будет, хоть в этом году погода и испакостила весь урожай. А все-таки разыщем, чем червячка заморить. Потом и ученик тебе растет — мой парнишка. Он уже арифметику знает. Вырастет, к твоим услугам будет. И теперь все свободное время не поднимает головы от таблиц; умненький он у меня и поведения хорошего, только очень уж птицами увлекается. Я уж трем щеглам головы свернул и сказал, что их ласка съела. Но он нашел другие забавы и охотно рисует. Кроме того, начал он уже греческий учить, да и за латынь принялся неплохо, хотя учитель его слишком уж стал самодоволен, не сидит на одном месте. Приходит и просит дать книгу, а сам работать не желает. Есть у него и другой учитель, не из очень ученых, да зато старательный, который учит большему, чем сам знает. Он приходит к нам обыкновенно по праздникам и всем доволен, что ему ни дай. Недавно купил я сыночку несколько книг с красными строками: хочу, чтобы понюхал немного права для ведения домашних дел. Занятие это хлебное. В словесности он уж довольно испачкался. Если право ему не понравится, я его какому-нибудь ремеслу обучу; отдам, например, в цирюльники, в глашатаи или, скажем, в стряпчие. Это у него одна смерть отнять может. Каждый день я ему твержу: «Помни, первенец: все, что зубришь, для себя зубришь. Посмотри на Филерона, стряпчего: если бы он не учился, давно бы зубы на полку положил. Не так давно еще кули на спине таскал, теперь против самого Норбана вытянуть может. Наука — это клад, и искусный человек никогда не пропадет».
В таком роде шла болтовня, пока не вернулся Трималхион. Он отер пот со лба, вымыл в душистой воде руки и сказал после недолгого молчания:
— Извините, друзья, но у меня уже несколько дней нелады с желудком. Врачи теряются в догадках; помогли мне гранатовая корка и хвойные шишки в уксусе. Надеюсь, теперь мой желудок за ум возьмется. А то как забурчит у меня в животе, подумаешь, бык заревел. Если и из вас кто надобность имеет, так пусть не стесняется. Никто из нас не родился запечатанным. Я лично считаю, что нет большей муки, чем удерживаться. Этого однако сам Юпитер запретить не может. Ты смеешься, Фортуната? А кто мне ночью спать не дает? Никому в этом триклинии я не хочу мешать облегчаться; да и врачи запрещают удерживаться, а если кому потребуется что-нибудь посерьезнее, то за дверьми все готово: сосуды, вода и прочие надобности. Поверьте мне, ветры попадают в мозг и производят смятение во всем теле. Я знавал многих, которые умерли от того, что не решались в этом деле правду говорить.
Мы благодарили его за снисходительность и любезность и, усердно принявшись пить, старались подавить смех. Но мы не подозревали, что еще не прошли, как говорится, и полпутп до вершины всех здешних роскошеств. Когда со стола под звуки музыки убрали посуду, в триклиний привели трех белых свиней в намордниках и с колокольчиками на шее; глашатай объявил, что это — двухлетка, трехлетка и шестилетка. Я вообразил, что пришли фокусники, и свиньи станут выделывать какие-нибудь штуки, словно перед кружком уличных зевак. Но Трималхион рассеял недоумение.
— Которую из них вы хотите сейчас увидеть на столе? — спросил он, — потому что петухов, пенфеево рагу[238] и прочую дребедень и мужики изготовят; мои же повара привыкли и цельного теленка в котле варить.
Тотчас же он велел позвать повара и, не ожидая нашего выбора, приказал заколоть самую крупную.
— Ты из которой декурии? — повысив голос, спросил он.
— Из сороковой, — отвечал повар.
— Тебя купили или же ты родился в доме?
— Ни то, ни другое, — отвечал повар, — я достался тебе по завещанию Пансы.
— Смотри же, хорошо пригртовь ее. А не то я тебя в декурию вестовых разжалую.
Повар, познавший таким образом могущество своего господина, последовал за своей жертвой на кухню.
Трималхион же, любезно обратившись к нам, сказал:
— Если вино вам не нравится, я скажу, чтобы переменили, а уж вам самим надо придать ему вкус. По милости богов я ничего не покупаю, а все, от чего слюнки текут, произрастает в одном моем пригородном поместье, которого я даже еще и не видел. Говорят, оно граничит с Террациной и Тарентом. Теперь я хочу соединить свою землицу с Сицилией, чтобы, если мне вздумается в Африку проехаться, все время по своим водам плыть.
Но расскажи нам, Агамемнон, какую такую речь ты сегодня произнес? Я хотя лично дел и не веду, тем не менее для домашнего употребления красноречию все же обучался; не думай, пожалуйста, что я пренебрегаю ученьем. Теперь у меня две библиотеки: одна греческая, другая латинская. Скажи поэтому, если любишь меня, сущность твоей речи.
— Богатый и бедняк были врагами, — начал Агамемнон.
— Бедняк? Что это такое? — перебил его Трималхион.
— Остроумно, — похвалил его Агамемнон и изложил затем содержание не помню какой контрверсии.
— Если это уж случилось, — тотчас же заметил Трималхион, — то об этом нечего и спорить. Если же этого не было, тогда и подавно.
Это и многое другое было встречено всеобщим одобрением.
— Дражайший Агамемнон, — продолжал между тем Трималхион, — прошу тебя, расскажи нам лучше, если помнишь, о странствованиях Улисса, как ему Полифем палец щипцами вырвал, или о двенадцати подвигах Геркулеса. Я еще в детстве об этом читал у Гомера. А то еще видал я кумскую Сивиллу в бутылке. Дети ее спрашивали: «Сивилла, чего тебе надо?», а она в ответ: «Помирать надо».
Трималхион все еще разглагольствовал, когда подали блюдо с огромной свиньей, занявшее весь стол. Мы были поражены быстротой и поклялись, что даже куренка в такой небольшой промежуток вряд ли приготовить можно, тем более, что эта свинья нам показалась по величине превосходившей даже съеденного незадолго перед тем кабана. Но Трималхион все пристальнее и пристальнее всматривался в нее.
— Как? как? — вскричал он, — свинья не выпотрошена? Честное слово, не выпотрошена! Позвать, позвать сюда повара!
К столу подошел опечаленный повар и заявил, что он забыл выпотрошить свинью.
— Как это так забыл? — заорал Трималхион. — Подумаешь, он забыл перцу или тмину! Раздевайся!
Без промедления повар разделся и понурившись стал между двух истязателей. Все стали просить за него, говоря:
— Это бывает. Пожалуйста, прости его; если он еще раз сделает, никто из нас не станет за него просить.
Один я только поддался порыву неумолимой жестокости и шепнул на ухо Агамемнону:
— Этот раб, вероятно, большой негодяй! Кто же это забывает выпотрошить свинью? Я бы не простил, если бы он даже с рыбой что-нибудь подобное сделал.