— Да, Вася, — сказал Оленев, когда они спускались по лестнице, — профессор просил, чтобы ты зашел к нему после операции.
— Что-нибудь случилось? — спросил Чумаков, перебирая в памяти недавние проступки и просчеты.
— Пустяки. Он хочет распить с тобой стаканчик чая.
— М-да, — хмыкнул Чумаков, — что же он утром не напомнил? У меня бы и конфетка нашлась.
— Если будет драться — позови, — предложил Оленев. — Буду прикладывать холодную ложку к синякам.
— Ладно. Студи… То-то он снился мне сегодня.
— Это к весне, — уверенно сказал Оленев. — Непременно наступит весна через два месяца. Хороший сон.
К профессору Чумаков не спешил. Все эти вызовы, переданные через других, не обещали ничего хорошего — такая уж была манера у профессора. Если надо было решить простые вопросы, он сам находил нужного человека, если надо было устроить разгон — вызывал виновника к себе в кабинет. Не выносить сор из избы — таков был его принцип. Избой был профессорский кабинет — обшитая полированными панелями просторная комната с непременным ковром на полу, куда и вызывались хирурги.
Поэтому Чумаков, не торопясь, удобно устроившись за столом, прихлебывал чай и заполнял истории болезней — дело прежде всего, и причина веская, не бездельничает же он, а работает. Ручейки разговоров обтекали его, коллеги беседовали между делом о том и об этом, каждый спешил высказаться на затронутую тему, не дослушав до конца собеседника, у каждого находились аналогичные истории и сходные случаи, короче, шла обычная беседа, где любому интересно лишь то, что говорит он, а монологи собеседника используются для передышки и придумывания очередной реплики. Чумаков редко вступал в эти беседы, это поначалу он искренне верил, что они служат для общения и обмена мыслями. Раньше он смело вторгался в разговор, терпеливо выслушивал чужие монологи, страстно отстаивал свою точку зрения, ожидая, что с ним начнут спорить, но разговор постепенно умирал, и Чумаков начинал понимать, что говорит он один, а остальным неинтересно, скучно и даже неловко вникать в чумаковские проблемы. Он злился и был недалек от того, чтобы считать своих коллег ограниченными людьми, интересующимися только спортом, тряпками, материальными благами и прочей дребеденью, в душе своей обзывал их бездуховными, и некий оттенок исключительности и превосходства начинал звучать в его голосе, но прошли годы, Чумаков стал мудрее и понял, что разговор разговору рознь.
Есть просто потребность в эмоциональных контактах, и беседа в таком случае сводится к неписанному ритуалу, где каждый получает то, в чем он нуждается, — не молчит же, как сыч на суку, а общается, обменивается мнениями, рассказывает о своей жизни то, что считает нужным рассказать, приличия соблюдены, контакт осуществлен, а для глубинного и наболевшего существует узкий круг близких людей, перед которыми не стыдно обнажать страдающую душу.
Что каждый человек страдает по-своему, Чумаков понял давно. Даже сытый и самодовольный мучается от мысли, что может лишиться и сытости, и покоя. А сколько потерь, разочарований и обманутых надежд…
Столкнувшись вплотную с медициной, Чумаков близко соприкоснулся с еще одной гранью страдания — болью, болезнью, со стремлением избавиться от них. Да и сам, шагнув на пятый десяток, не сумел избежать двух-трех хвороб, пока еще не слишком серьезных, но твердо обещающих невеселую старость. Избавить человека от боли, страдания, от одиночества и несправедливости — высокие цели, красивые слова, но Чумаков искренне верил им, впрочем, никогда не говоря об этом вслух. И если бы его спросили, нравится ли ему работа и находит ли он высший смысл в своем врачевании, он бы поморщился, пожал плечами и ответил что-нибудь вроде: «Обычная работенка. Непыльная».
Он допил чай, разложил по папкам истории, натянул на голову накрахмаленный колпак.
— Ладно, — сказал он, — пошел врукопашную.
В профессорскую дверь, обитую дерматином, стучаться было бесполезно. Она была слишком мягкая, кулак тонул в ней, не пробиваясь до основы. Поэтому Чумаков просто толкнул дверь и, спросив на ходу: «Можно?», зашел.
Профессор Костяновский сидел за столом, как и подобало профессору, в окружении книг и раскрытых журналов. Лицо у него было внушительное, поза — впечатляющая, а глаза за толстыми стеклами, разумеется, добрые и умные. Чумаков не задержался на ковре и, не дождавшись приглашения, сел в кресло с видом независимым и даже вызывающим.
— М-да, Василий Никитич, — сказал профессор красивым, хорошо поставленным голосом, — ну, во-первых, здравствуйте.
— Мы уже здоровались, — сказал Чумаков. — Утром. На планерке.
— Ну вот, — вздохнул профессор. — Опять вы за свое. Вполне взрослый человек, а как мальчишка, право же.
— Простите, но я еще не обедал. Давайте о деле.
— Ну что ж, о деле, так о деле. Очередная жалоба на вас. Просят разобраться.
— Как же, разберемся, — пробормотал Чумаков, протягивая руку за листками бумаги. — А, опять от него… Завидная настойчивость. Хорошие бойцовские качества настоящего мужчины. Бьется до последнего вздоха.
— Читайте, читайте, — посоветовал Костяновский. — Это интересно.
— Не сомневаюсь, — сказал Чумаков и прочитал жалобу.
Она была похожа на детективный роман. На двадцати страницах машинописного текста бойким языком была изложена жизнь Чумакова, история его грехопадения, потрясающие подробности личной жизни и умопомрачительные сцены преступной деятельности. Остальное было посвящено тем, кто живет с Чумаковым. Характеристика каждого была дана с завидной полнотой и фантазией, автор не поскупился на сочные эпитеты и в довершение всего перечислил по номерам отрицательные качества самого Чумакова. Качеств было двадцать одно. Как в карточной игре.
— Очко-о, — протянул Чумаков. — Вы знаете, обо мне не писали даже в стенных газетах. Это написано не без таланта. Я растроган.
— И это все? — спросил профессор, перелистывая журнал.
— А что еще? Абсолютная чепуха, даже оправдываться не стоит. Но почему жалоба попала к вам? Я подчиняюсь администрации больницы, а не кафедре.
— Дело в том, что мне передали на рецензию историю болезни жены этого человека. Естественно, я должен отреагировать. Ну, а жалоба… Можете считать, что я специально забрал ее.
— Для чего?
Впрочем, он и сам знал — для чего. Ему хотелось услышать, что скажет профессор.
— Я найду способ замять эту некрасивую историю и обещаю вам, что она не выйдет за стены моего кабинета. Рецензию, естественно, тоже напишу благоприятную для вас. Но вы должны обещать мне…
— Уйти из больницы. Я. вас правильно понял?
— Ну, зачем же так? — поморщился профессор.
«Еще бы, — со злостью подумал Чумаков. — Если я уволюсь, это будет полпобеды, если я подчинюсь — полная».
— Вы талантливый хирург, — продолжал Костяновский, — добрый и честный человек, вы прекрасно справляетесь с работой, и, право же, я бы не хотел вас терять…
— Вы? Лично? — снова перебил Чумаков. — Еще раз напоминаю, я работаю в больнице, а не на кафедре и вам не подчиняюсь.
— Я могу подействовать на вас и через администрацию… Вы понимаете, что если жалобе дать ход, то это может существенно отразиться на вашей судьбе.
— Это не первая жалоба, — сказал Чумаков, — и не последняя. Обычная кляуза.
— Да, не первая. Но может стать последней.
— В каком смысле?
— Понимайте, как знаете. А насчет того, кляуза или нет, то это надо доказать.
— Вы что же, хотите, чтобы я доказывал, что я не убийца в белом халате? Что я не развратник, что я не волочусь за пациентками, что я не превратил свой дом, прошу прощения, в бордель? Что я не принуждаю чужих жен к сожительству? Ну, что еще там написано? Патологический тип, не способный к созданию собственной семьи и в отместку разрушающий чужие? Хозяин воровского притона? Укрыватель тунеядцев и преступников? Тайный сектант? Неужели кто-нибудь поверит, что мой друг художник не кто иной, как тунеядец и карманник? Что несчастный одинокий старик — рецидивист, скрывающийся от закона? Что прекрасный рабочий парень — бандит и фарцовщик? Побойтесь бога, профессор Костяновский.