Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Конечно, все это не забывалось до конца, но уговор в семье был соблюден — о Веселове, и вообще о тех нелегких годах, не говорили. Они прижились на Севере, давно стали старожилами, своими, уважаемыми людьми, рос сын Алеша, знающий о прошлом отца лишь то, что знать было положено.

И вот после второго инфаркта на койке районной больницы, в полузабытье тяжелого наркотического сна, Васильев вдруг вспомнил то недостающее звено своей жизни, что круто изменило его судьбу. Оттуда, из глубины времени, из тайников спящей памяти, разбуженные болью и страхом смерти, всплыли картинки давно ушедшей жизни (его ли собственной?), немые кадры давным-давно прокрученного кино (кем? для кого?).

На земле, лицом вниз; сверху его придавил Веселов, словно закрывший своим телом; нарастающий вой снаряда, и вот — бесшумная вспышка, яркий свет в плотно закрытых глазах, ощущение невесомости и бестелесности, полет, головокружение, тошнота, мысль о смерти и тут же, почти без перехода — тишина, темнота…

Васильев вспомнил чувство беззащитности, неприютности, бесконечного сиротства, когда ослепила его простая и жестокая мысль: ты — один, никто не поможет, все живущее — мимо, а ты — умираешь. Все переступают через тебя, идут вперед, а ты остаешься, уже безымянный, уже ничей, погребенный и забытый. Я умер, подумал он, кратко отразив в слове этом все…

Но какое-то движение происходило рядом, что-то шуршало, поскрипывало, пришептывало, пощелкивало и посвистывало. Кажущаяся отделенность мыслей и чувств (души?) от тела отступала, разрозненное соединялось, просыпалось и оживало. Васильев открыл глаза. Он лежал в подвале, это ясно было видно при свете, входившем через открытую дверь, а в ее проеме виднелись трое, вернее, силуэты, зыбкие, слабо шевелящиеся, наслаивающиеся друг на друга.

Люди разговаривали, слов он не понимал, но язык, узнал сразу: немецкий. Автомата под рукой не было, он осторожно пошарил по сторонам, попадались куски щебня и щепки. Пропал и трофейный кортик, висевший на поясе. Оставалось одно — притвориться мертвым или надеяться, что остался незамеченным. Люди разговаривали тихо, спокойно, не было слышно ни выстрелов, ни криков, лишь дальние разрывы снарядов нарушали тишину, и тогда голоса растворялись в гуле.

«Что ж, это ваше право, — расслышал он вдруг русскую фразу. — Значит, будем играть в догоняшки…» Силуэты разделились, два из них ушли из проема, один остался, стало светлее, но вот человек шагнул внутрь подвала и, скрипя щебнем, стал приближаться к нему. Васильев расслабился, чтобы в нужный момент напрячь мышцы в спасительном броске. Сердце стучало слишком громко.

«Это я, — услышал он за три шага. — Гена. Веселов. Не бойся». Он узнал голос, но не поверил. «Лежи, лежи, тебе нельзя делать резких движений. Скоро придут наши, придется ждать. Немцы сюда не сунутся». Тогда он поверил, постепенно, как бы по частям поверил в голос, в спокойную интонацию, в знакомый силуэт, в походку, вот только не мог поверить в простую вещь — почему Веселов только что говорил по-немецки? (Или это был иной язык?..) И с кем говорил, если не с немцами? И почему прощался на русском? То есть, он не рассуждал об этом, это не было облечено в слова и четкие мысли, но осадок недоверия не позволял откликнуться или вздохнуть облегченно, к примеру.

Возможно, это же чувствовал и сам Веселов. Он так и не подошел к Васильеву на расстояние броска, остановился шагах в пяти, присел на корточки, молча закурил. Так они и молчали, Васильев, притворившийся мертвым (спящим? контуженным?), и Веселов — два близких друга, разделенные недоверием.

«Я не могу тебе все объяснить, — нарушил молчание Веселов. — Все получилось случайно. И уж прости, тебя я тоже спас случайно. Ты все равно не поймешь, поэтому сейчас ты заснешь, все забудешь и дождешься меня. А мне пора возвращаться. Я приду, когда наши вернутся. Так будет лучше».

Васильев хотел встать, прекратить эту игру в жмурки и прямо высказать свои сомнения, но похоже, что удобное время миновало, он ощутил нарастающую слабость, земля под ним мягко всколыхнулась, заворачивая бесшумно его, как начинку в раскатанный лист теста.

А потом было то, что он помнил ясно все эти годы, слишком ясно, чтобы забыть, как бы этого не хотелось.

Вспомнив все это (или придумав в бреду?) Васильев сделал окончательный вывод, и без того мучивший его, но лишь туманно, без доказательств, а теперь получивший последний довод: его фронтовой друг Веселов — предатель, возможно — вражеский агент, и уж во всяком случае. — подлец, которого не должна носить земля. Он рассказал все это сыну и взял с него обещание найти Веселова, и если не отомстить, то хотя бы высказать ему все в лицо, ибо неназванное зло намного страшнее — оно бесформенно, непроявленно и готово к новым разрушениям. Так считал Васильев-старший и в этом был убежден его сын Алеша. Он был горяч, ратовал за полное торжество добра и справедливости, ненавидел зло и воспринял рассказ отца как призыв к кровной мести. Тиль, мстящий за отца, стал его знаменем, девизом, что ли. Со всем вытекающим отсюда.

Чай был допит, и свежий был заварен, и уже остывал, когда Алеша закончил свой рассказ. Пришли Оксана с сыном, тишина разрушилась, и печальные тени прошлого отступили за окно, в плотную темноту зимнего вечера.

— Оставайся у нас, — предложил Веселов. — Поживем, попробуем разобраться.

— Нет! — вскинулся Алеша. — Я не смогу жить в этом доме. Здесь жил предатель.

Веселов не умел обижаться, хотя рассказанная история и уязвила его гордость.

— Но ведь я ни в чем не виноват, — сказал он. — Я рос без отца и каким бы он ни был, это уже не важно.

— Нет, важно. Откуда ты знаешь, может, он и сейчас вредит нам?

— А если бы ты застал его здесь? Он же агент, шпион, не боишься?

— Нет! Правда на моей стороне!

Веселов не любил высоких слов, ему всегда становилось неловко за того, кто произносил их всуе, словно на его глазах человек выскочил на улицу голым, открыто возглашая свой отказ от лицемерия и ханжества… Спасение было в одном — в шутке, в иронии, в том, что называется снижением стиля. Он чуть не высказал что-нибудь такое едкое, ерническое, бьющее наотмашь, как пощечина, но вовремя сдержался. Алеша Васильев не понимал юмора, это было видно сразу — чистый и прямой борец со вселенским злом не принимал никаких оттенков между черным и белым, тьмой и светом. Мир для него был прост — или яркое солнце добра и правды, или мрачная ночь зла и лжи, без рассветного тумана и вечных сумерек.

— Безнаказанность развращает, — сказал Алексей в тот вечер, — и любое преступление должно быть оплачено, любое! Ни время, ни расстояние не должно укрывать предателя. Место Иуде — на осине!

— А не ищешь ли ты предательство там, где его нет?

— Но твой отец предатель!

— И твой был назван предателем и чуть не расстрелян. Его оправдали, но уже потом. А что если и ты несправедливо обвиняешь честного человека? Где же разница между судьями твоего отца и тобой?

— Судьи моего отца — сами предатели! — легко нашел довод Алеша.

— А ты не умеешь ошибаться? У тебя ведь нет прямых доказательств вины моего отца.

— А почему он сбежал? Получил письмо от моего отца и сбежал, заметая следы? Он боялся встречи, боялся разоблачения, бросил жену, тебя бросил, спасая свою шкуру! Разве этого мало? Так поступают только подлецы, предатели и трусы!

— А если была другая причина? Может, все это — лишь совпадение?

— Что еще может быть? Все и так ясно.

— Сам бы хотел знать, — вздохнул Веселов.

— И где его искать — тоже не знаешь? — напрямую спросил Алеша.

— А зачем? Чтобы отомстить за твоего отца?

— Чтобы узнать правду, — сказал Алеша, понемногу остывая. — Тот случай в сорок четвертом году изменил судьбу и наших родителей, и нас самих. Мы должны узнать правду.

— Мы? — насмешливо спросил Веселов. — Разве ты — не одинокий мститель? Я буду твоим другом Ламме?

Они чуть не подрались, если бы Оксана не развела их. Она не вмешивалась в разговор, но Веселов, зная ее характер, уже мог предвидеть завтрашние ехидные реплики насчет того, что яблочко от яблони недалеко катится… Алеша быстро закипал, но и остывал быстро. Дело кончилось тем, что Веселов принес бронзовую шаманскую бляху и показал Алеше.

100
{"b":"578149","o":1}