Утром пошла Ольга Васильевна в больницу, а Коля, бедолажка, лежит, шевельнуться не может и мычит.
И было понятно, что если Ольга Васильевна не выходит Колю, то никто его выхаживать не будет — это точно. И Коля отлетит — другого пути для него нет.
Она взяла отпуск и три недели просидела у Коли — кормила с ложечки да перестилала. А какую еду приносила, да ведь всё за свои любезные. Что-то в ней переворохнулось, и ей почти не было жалко своих сбережений. И уговаривала себя: ну вот зачем ей большие сбережения в дальнейшем, если жить осталось не так уж и много.
В больнице к ней относились как к матери Коли, а кто знал, что Ольга Васильевна вовсе не мать, тоже не бросал в нее камень.
Ольга Васильевна и сама себе удивлялась: никогда прежде ни за кем не ухаживала, а сейчас получалось, что это даже и приятно — покормить неподвижного человека. Конечно, будь возле Коли хоть кто-нибудь, говорила себе, она охотно бы отскочила в сторону. А так — ну не пропадать же человеку. Без нее Коле не выкрутиться. А она потом всю жизнь будет виноватой?
Хотя нет, не в будущей вине дело — мало ли кто отлетает без ухода и помощи, и ничего, смиряется с этим Ольга Васильевна.
Нет, дело не в боязни будущей вины, а в том, что Ольге Васильевне нравилось выхаживать Колю. В этом дело, и оставьте, прошу, глупости вроде в беде бросать нельзя, не по-людски это, прочее. Заболей она, кто-нибудь выхаживал бы ее?
Но и радость какая была, когда понятно стало, что труды не пропали даром. Вот Коля, спотыкаясь на каждом слове, начал говорить, вот движения появились в руке-ноге, а когда его поставили на ноги и он сделал несколько шагов, Ольга Васильевна вовсе зашлась от гордости — это же все ее труды.
Коля был своей болезнью не только что ошарашен, но раздавлен, и Ольга Васильевна утешала его как могла, да ничего, Коля, видишь, как быстро выздоровление пошло — через пару месяцев, глянь, и бегать начнешь, а ты еще и по-другому посмотри, оно ведь в болезни и польза есть, теперь ты пить бросишь. Да уж какое тут питье, горько соглашался Коля.
Однажды вывела она его в коридор. Коля пошкандыбал в темный закуток и там пробормотал, мол, спасла ты меня, Оля, и вдруг, как малый ребенок, бессильно заплакал, и от этого плача сердце Ольги Васильевны поплыло, словно облитое горячим маслом.
И тогда ей понятно стало, что не сумеет бросить Колю и в дальнейшем. Куда ты его бросишь? Жилья-то у него нет никакого. Выходит, в дом инвалидов? Но жалко. Вот ведь как жалко. Хоть и чужой почти человек. Но жалко, мать честная.
И когда Колю выписали, Ольга Васильевна взяла его к себе.
Хоть он и ходил, но уж очень ногу тянул, хоть говорил, но понять было трудно, и отскочить от забот Ольги Васильевны Коля никак не мог — еду ему сготовь, да покорми, да помой, да выведи погулять. Конечно, дали ему кое-какую пенсийку, но малую — оно и понятно — тунеядствовал же человек. Жили главным образом на пенсию и зарплату Ольги Васильевны, а также на ее сбережения.
Свободного времени у нее теперь не было вовсе, она все время крутилась: утром покорми Колю да беги на работу, а в обед прибеги домой да снова его покорми, а вечером выведи гулять, да обед на завтра сготовь, да постирай.
Но ведь и радости какие были. А! Вот Коля самостоятельно зажег газ, вот сказал несколько новых слов. А сегодня, мать честная, дошел не до Парковой, а до Пионерской. А это на пятьдесят шагов больше.
Декабрь-76
Ровно в семнадцать тридцать по звонку высыпали во двор. По двору идут еще с достоинством, потому что здесь работают гражданские и военные, военные же здесь при больших звездах и им переходить на бег никак нельзя, потому всем прочим приходится перед ними достоинство держать.
Но как только пройдут в калитку и поклонятся замершей на часах бабе в тулупе, словно бы кто народишко изо всех сил в спину толканет — шаг прибавили, еще нажми, инженеры и техники помоложе побежали вприпрыжку да и прочие поднажали, тут и оправдание есть — горка сама вниз скатывает, так что никак не остановиться, да молодежь еще и пригикивает, люди же постарше дышат тяжело, с трудом справляясь с набранной скоростью, — да всё молча, так что в темноте лишь сопенье слышно, да дыхание тяжелое, да скрип снега.
Да что так спешишь с работы, дружище, ведь как ни есть, а кормит как ни есть, а одевает, днем вот выпал снег и вон как тяжело провисли провода, и слева внизу за решеткой виден парк, а там, в дали уж неоглядной, огни крепости мерцают, так постой же малость у решетки парка, сбей спешку дня, дыхание переведи. Ну, когда на работу спешишь, оно понятно — премии могут лишить, ну, побежишь, забыв о неюном возрасте и не вполне легком весе. Так что же тебя гонит, дружище? А то и гонит, что через семь минут электричка, то и гонит, что и всех других людей в Фонареве выпустят с работы в полшестого, так что обязательно нужно поспеть в магазин раньше конкурирующих организаций.
А вот и центральная улица, где находятся магазины. Она, как всегда, освещена тускло.
И тут часть наиболее резвая врывается в угловой магазин, а он, как назло, винный. То и заскакивал сюда человек, чтоб папирос купить себе — к чаю домашнему, к телевизору вечернему.
Прежде в магазине было несколько отделов, но потом решили, что пьющий человек — он ведь все равно не закусывает, а если захочется ему себя или друзей побаловать плавленым сырком, так он и через дорогу перебежит, в «Двойку», там штучно товар без очереди дают. Да и не велика фифа, так-то если разобраться, этот пьющий народишко, ведь перебьется. Так что продукты унесли — благо уносить пришлось только сырки, масло и маргарин, хотя нет, память теряется, с кондитерским отделом вышло сложнее, ну, сложно, нет ли, а за день во всю ширь прилавков развернули винный отдел.
И вот теперь человечишко, врывающийся в магазин, видит перед прилавками большие пространства, и пространства эти кишат людишками, и среди них много знакомых и даже друзей, и вот теперь радостные начнутся встречи: сколько времени не виделась, что-то густо нас сегодня, ребятушки, и чем же нас сегодня они побалуют; а то и густо, что балуют они нас сегодня вермутом один-тридцать две и «Южным» один-пятьдесят шесть, так а что это за цена такая бешеная, боже мой, так ведь ноль-восемь, а ноль-восемь — тогда ша, тогда умолкаю, об что возможны разговоры, да, но глаз видит «Стервецкую» два-шестьдесят две, и беляночку-бабушку, и беляночку-внучку, да, но какие силушки нужны, чтоб справиться с беляночкой с помощью одной конфетки, это лишь для тузов, либо молокососов, либо после халтуры, а сегодня день как день, обычнотрудовой, так и нечего колебаться, с вермутом розовым мы, пожалуй, где-либо справимся, тем более что он доходчивый и не требует спецсопровождения.
Так за дело — и пора обжить отпущенные нам пространства, и вот он между магазином и аптекой: здесь два подъезда и широкие подоконники, нет, правда, света, но ведь влагу мимо рта не пронесешь и при свете уличного фонаря.
А если подъезды заняты более шустрыми, так кто ж может помешать и спуститься возле аптеки к речке, и там у киосков, лавок и магазинчиков много пустых ящиков и из них нетрудно, ребятушки, соорудить себе и стол и лежак. Если же не очень люто морозит, есть отличный даже навес над черным ходом хозяйственного магазина, там сено набросано, так и что есть лучше, как прилечь на это сено да под речи друга так это расслабиться после трудового дня и как бы посторонним оком наблюдать, как твое тело медленно обволакивается теплом и что-то такое легкой дремотой, и это же пребольшое наслаждение получается.
Ну а самые закаленные спешат к парку, чтоб занять скамейки возле памятника, туда не проникает свет и при необходимости можно даже и вздремнуть, вытянувшись на скамейке. И никто тебе не помешает при этом, дружище, люди, к делу не причастные, пугливо обтекают это место, машинам же охранным въезд воспрещен — памятник, как было замечено, место заповедное то есть.