***
Было солнечное, морозное утро, лужицы по колеям Пеншамбинской дороги затянуло тонкой коркой льда; колеса повозок звенели по кремнистому грунту, и солдаты, потирая на ходу руки, бойко шли в такт маршевой песни.
Батогов ехал верхом на своем Орлике; он был еще в том же верблюжьем халате, в котором бежал из аула, только на голове его надета была теперь круглая офицерская фуражка, и из-под нее виднелась полоса красного бумажного платка, которым обернут был лоб всадника; кроме этой раны, рука Батогова была перевязана полотенцем выше локтя, и, судя по бледности его, можно было судить о том, что эти повреждения были довольно значительны. Все это были следы ночной схватки, которую беглецы должны были «выдержать по печальному недоразумению», как выразился в своем донесении начальник отряда, толстенький капитан, степенно раскачивавшийся в покойном седле, рядом с Батоговым. Около них ехали верхом еще два офицера и горнист на выпряженной из повозки хромой лошади. На походных носилках два здоровых, коренастых пехотинца несли тело, завернутое в несколько солдатских шинелей; из-под серого сукна виднелись красные лоскуты туземного халата и худощавая, смуглая рука, безжизненно свисшая с края носилок. Когда солдаты сбивались с ноги и носилки сотрясались от неверного шага несущих, то ближайшие могли слышать слабый стон и жалобный, тихий лепет раненого. Фельдшер-жидок шел, спотыкаясь, рядом с носилками, грызя в зубах окурок папироски и роясь на ходу в кожаной сумке с медикаментами. Наверху большой ротной телеги, поперек мешков с провиантом, лежало несколько тел, прикрученных веревками к грядкам повозки.
С жалобным мычанием, вытягивая шеи и бодаясь на ходу друг с другом, шло несколько штук рогатого скота; между быками семенили ножками десятка два козлов и баранов; далее тянулись привязанные друг к другу вьючные верблюды, под присмотром конных казаков и черномазого пехотинца, унтер-офицера, забравшегося на самую вершину вьюка переднего верблюда.
Всадники муллы Назар-Кула отстали от отряда и чуть виднелись далеко позади, изредка пуская, вслед удаляющимся русским, безвредные, не долетающие до половины расстояния пульки.
Пеншамбинский минарет и зубчатая стена цитадели поднимались из массы окрестных садов, по мере приближения отряда. Отряд остановился для привала, в виду предместий селения.
— Плох? — произнес Батогов, слезая с лошади и подойдя к носилкам, положенным в тени от повозки.
Жидок-фельдшер взглянул на него и немного струсил; он заморгал ресницами и принялся поспешно скатывать свежий бинт. Глаза Батогова словно уперлись в бедного жидка; в них не было заметно ни грусти, ни злобы, в них даже не было жизни. Тусклые, неподвижные, они были страшны.
— Да, голубчик, ну, что тут, да перестань, — говорил толстенький капитан, трогая Батогова за плечо.
— А! — отозвался тот и даже не обернулся.
— Никитка пуншу сварил. Вот сейчас.
— Да он даже не дышит! Я ничего не слышу.
Батогов быстро сбросил шинели с тела Юсупа, нагнулся низко, низко к самым носилкам и приложился ухом к какой-то массе рваного белья, забрызганного, залитого кровью и еще чем-то зелено-желтым, сильно вонявшим на свежем утреннем воздухе. Темно-желтое лицо умирающего как-то странно съежилось, рот искривился и сухие, горячие губы чуть заметно вздрагивали.
— Юсуп, Юсуп! — громко говорил Батогов и сильно тряс за плечи своего друга.
— Там у меня уже приготовлено, — бормотал капитан. — Вон, видишь, самоварчик дымится.
— Да возьмите его силой, — говорил другой офицер, подходя к носилкам. — Видите, человек совсем ошалел.
— Да, поди — возьми, — огрызался капитан.
— Юсуп, да ну, вставай, ведь ты крепок, тебя сам черт не сломит, Юсуп! — Батогов припал на колени и схватил руками носилки.
— Отходит, — степенно, с некоторой торжественностью, произнес жидок-фельдшер и вдруг повалился на землю и откатился на несколько шагов, к самым колесам ротной повозки.
— Отходит?! — зарычал Батогов, готовясь повторить свою могучую затрещину.
— Голубчик, может, я тебе сюда принесу чаю? — ухаживал толстенький капитан. — Никитка!
Грязные тряпки все разом вздрогнули, зашевелились, вытянулись и замерли, стиснутые зубы заскрипели.
— Готово, — произнес Батогов и поднялся на ноги.
А в стороне, присевши на корточки около небольшого огонька, на котором прилажены были маленькие походные котелки, расположилась кучка солдат. Заваренный на завтрак кирпичный чай давно уже кипел и бежал по краям, потому что общее внимание более было обращено на сцену у носилок, чем на котелки. Все говорили шепотом, сдержанно; некоторые даже крестились, приподнимая кепи с назатыльниками.
— Кто же его знал! — вздохнул угреватый унтер-офицер и потрогал пальцем то место на подошве сапога, где совсем отстала заскорузлая подметка и виднелись грязные онучи.
— Известно, — согласился рыжий, весноватый солдат, растирая на ладони табачные корешки.
— Теперь ежели сразу: Куцый, Валетка, опять Кудлай — пес здоровенный, Налет, Полкашка, твоя Венерка...
— Врешь, моя Венерка спала на кухне...
— На кухне?!. А зад у ней кто отшиб?.. На кухне!
— А пуще всех Колпик, так зверем и рвет...
— Как тут сообразить; теребят и шабаш.
— А тут Петров сдуру ахнул; говорю: «Постой, не пали», а он — «Бац!..»
— Фершал сказывал: в самое пузо, на четверть пониже ложечки, в эвто самое место.
— Ну, и шабаш.
— Оторопел я больно, братцы; мне, ведь, в первой, — слезливо оправдывался Петров, совсем еще рекрут с немного глуповатым, почти детским лицом и худой, плоской, недоразвитой грудью.
— Оторопел! — упрекнул его угреватый унтер-офицер.
— А силен же он, братцы, — начал рыжий.
— Кто? Этот-то?
Солдат взглянул на Батогова.
— Н-да. Меня, это, так тряханул — думал, смерть пришла.
— А Миронова как шваркнул.
— Бей подъем!.. — запел тенором толстенький капитан, выглядывая из-под какой-то холстины, с недопитым стаканом в руках.
XI
Первый караван
На большом дворе, примыкавшем к дачам Перловича, работа, что называется, кипела. Штук восемьдесят верблюдов, все больше одногорбых наров, с темно-коричневой, гладко остриженной шерстью, крепких и выносливых, бродили на свободе или же валялись группами, держась к той стороне, куда достигали теплые лучи осеннего солнца; человек десять киргизов прихлебывали и присмактовали около котла; два приказчика из русских, в полутуземных, полугостиннодворских костюмах, ставили масляной краской клейма и метки на объемистых тюках, расположенных правильными рядами, связанных попарно и приготовленных к нагрузке. Сарт, в лисьем халате и в белой громадной чалме, отмечал на лоскутках прозрачной бумаги местного производства какие-то каракули и горячо спорил с одним из приказчиков; одним словом, все что-нибудь да делали.
Дела Перловича шли очень хорошо. Он теперь отправлял в Коканд свой караван, и верблюды были его собственные, не наемные, так что он нисколько не был в зависимости от лени и недобросовестности кочевников. Хозяин был в отличнейшем расположении духа; он давно уже чувствовал себя морально, а следовательно и физически, очень хорошо.
Он сидел в комнате, красиво обставленной в полуазиатском, полуевропейском вкусе. Тут же находились Захо, Федоров; ждали Хмурова, да он почему-то не приехал. Еще человек пять гостей собрались к Перловичу побеседовать. Все общество завтракало.
Завтрак был более, чем обильный, завтрак был парадный. Весь стол был заставлен различными европейскими консервами: жестянки с омарами, баночки со страсбургским пирогом, трюфели, разная привозная рыба, все вещи весьма дорогие, особенно, принимая в расчет возвышение цен от дальности провоза. Горячий глинтвейн и шампанское дополняли стол, и большинство собеседников было навеселе.
— А ведь пошел в гору, — подмигивал глазами на хозяина Захо, отведя зачем-то в сторону одного из гостей, во фраке и военных панталонах с красным кантиком.