Жадными глазами смотрит караван-баши на эту яркую массу, драгоценность кочевой жизни номада.
— Э, атанауззинсигейк! — произносит он свою характерную брань, и караван трогается далее.
Сафар и узбек где-то, за эту ночь, раздобыли себе лошадей; у Сафара конь еще ничего — ездить можно: запален немного и крив на один глаз, а то бы совсем была лошадь; а у узбека и смотреть не на что: чуть плетется на своих разбитых ногах, и всю дорогу хозяин ведет ее в поводу. Прочие двое и таких себе не достали: идут пешком по-прежнему и все держатся около того верблюда, что идет сзади всех почти без вьюка, только продолговатый тюк покачивается у него сбоку и от этого кошемного тюка сильно пахнет кунжутным маслом.
Подъезжал и Сафар к этому тюку, если дорога становилась шире и можно было подъехать с боку; он заглядывал, приподнимая свободно висящий конец кошмы, и ободрительно произносил: «ничего; поправится...»
— Эк, как всего вымазали, — думал про себя Батогов. Он уже с час, как очнулся, и тело его страшно горело. Холодный горный воздух освежил его, и он висел, как в люльке, завернутый в прокопченную кошму, захваченную в селении Сафаром.
Горы оставались мало-помалу сзади, и перед ними развертывались холмистые равнины; в правой стороне сверкала белая, словно покрытая снегом, бесконечная полоса Туз-куль (Соленого озера).
Едва только караван выбрался из горного ущелья, узбек, который и прежде еще выказывал сильное беспокойство, подъехав к Сафару на своем безногом, сказал:
— То не джигит, то сам шайтан был.
— Джигит, — лаконично отвечал Сафар.
— Куда он пропал? Он просто провалился...
— Туда поехал.
И Сафар показал рукой вперед.
— А следы где?
— Там на камнях не видно было...
— Он о двуконь был, и рожи я не успел разглядеть под шапкой...
— Я разглядел кое-что другое...
— Что?
— Эх, кабы не джульбарс, — начал Сафар таким тоном, как будто говорил не с узбеком, а так, раздумывал вслух. — Эх, кабы не джульбарс! А я такой лошади давно уже не видывал, как тот гнедой, что мы у него взяли. — Сафар тронул рукой поверхность тюка с Батоговым, около которого ехал все время. — Он был много лучше наших коней... Да, ну! спотыкайся, собака!
Джигит вытянул плетью свою жалкую лошаденку.
— Да ты к чему все это говоришь?
— О коне-то?
— Ну, да.
— Тот был гнедой, на лбу лысинка, правая задняя, белоножка, тавро — круг, а в кругу вилка...
— Ну?
— А у того джигита в поводу был тоже, конь гнедой, на лбу лысинка, правая нога задняя белая, тавро...
— То-то мне самому показалось...
— А вон и следы, видишь?
И Сафар указал на крепком корообразном слое солончака легкий отпечаток конского копыта с русской подковой.
— Он вперед нас проехал, — произнес задумчиво узбек, — вон к озеру повернул, к степям.
— Воды хочешь? — отнесся Сафар к Батогову, который, высунув голову, глядел, прищурившись, в даль.
— Дай воды, — сказал Батогов, — да чего-нибудь есть дай...
Под влиянием свежего воздуха у него, истощенного страшными мучениями в клоповнике, пробудился усиленный аппетит. При виде одного киргиза, жевавшего что-то на ходу, у него заворочались внутренности: он вчера весь день ничего не ел, сегодня тоже, несмотря на то, что время близилось к полдню.
Сафар протянул ему русскую бутылку, обшитую войлоком, и вытащил из куржумов несколько исковерканных лепешек.
— Я вот смотрю на наш караван, — начал опять узбек, — и думаю: всех с киргизами четырнадцать человек, два ружья, четыре шашки... пронеси Аллах счастливо!
Джигит томительно, с нескрываемой тревогой, приглядывался в ту сторону, где сверкала белая полоса, словно он оттуда ожидал чего-то враждебного, для чего придется пустить в дело и эти два жалких ружья, и их шашки, и соединенную силу всех четырнадцати человек.
— Ничего, — произнес Сафар, — только бы нам до Тюябурун-Тау[15] добраться, а там мы все равно, что дома.
— Гм, дома! Ты ничего там не видишь?
— Туз (соль) вижу, а дальше песок, а дальше...
— Вон там между серыми барханами?
— Конный стоит.
Зоркий глаз барантача отыскал на вершине далекого песчаного наноса, верстах, по крайней мере, в пяти по прямому направлению, небольшую, едва заметную точку. Мало того, в этой точке он узнал всадника. Узбек и Сафар видали, как эта точка словно распадалась по временам; от нее отделялась другая, несколько меньших размеров.
— О двуконь, — сказал Сафар, — это тот джигит.
— Дьявол! — прошептал узбек.
— Чего же он стоит там? Я его вот уже с полчаса вижу.
— Я вот и сам все думаю: чего он там стоит? Эх, кабы нам добраться благополучно...
Заметил и караван-баши, заметили и все киргизы эту подозрительную точку и столпились все в кучу около того верблюда, на котором важно заседал, раскачиваясь на ходу, черномазый караван-баши.
— И чего он так все расспрашивал, что везут? — говорил один из них, вспоминая о том всаднике, который ночью проезжал горным селением и поил своих лошадей у ключа. — Ружье у этого джигита было какое-то особенное, в два ствола (у русских вот такие бывают), лошади обе хороши, особенно гнедой, что в заводе был. Рожа такая воровская: так и бегают волчьи глаза во все стороны; кажется, ни одного тюка не пропустил, все переглядел...
— Песню пел, когда поехал; я слышал, — заметил другой. — По ущелью далеко ветром доносит ночью то.
— То-то всполошились чего-то: видно тоже недоброе чуют? — Он кивнул на Сафара с узбеком.
Этой точкой вдали, наделавшей столько тревоги, был действительно всадник. Этот всадник, дав отдохнуть своим лошадям в Ухуме, где он встретился с караваном, еще ночью выбрался из ущелья. Он свернул в сторону, как только позволила местность, и все время ехал в стороне, словно избегая торной караванной дороги.
Теперь он взобрался на бархан и, так же пристально, как его рассматривали все члены каравана, наблюдал в свою очередь за этой вереницей верблюдов, еле двигавшихся на горизонте, за этими всадниками, что вертелись около, за этими киргизами, что брели пешком, подгоняя своих верблюдов.
Особенно занимал всадника последний верблюд: с особенным вниманием он следил за всеми движениями Сафара и узбека. Он даже раз очень близко подъехал к каравану; его не заметили: кусты саксаула и глубокая водомойка, по которой пробирался джигит, совершенно его прятали от зорких глаз барантачей; а он видел много для себя интересного: он видел, как из того продолговатого тюка высунулась человеческая голова, и хорошо узнал это исхудалое, бледное лицо с глубоко впалыми глазами; узнал, несмотря на то, оно было покрыто грязью, запекшейся кровью и совершенно сплошь исцарапано во время отчаянной, бессознательной борьбы с мириадами паразитов.
Под этим всадником был прочный, бодрый конь степной породы, незнающий устали под опытным наездником, в поводу у него был другой конь, действительно, гнедой, с лысиной, с белой ногой, с тавром, таким точно, как его описал Сафар.
Коня этого таинственный джигит раздобыл случайно: бегает в степи одинокая лошадь без всадника, седло у нее сбилось, поводья оборваны. Захрапел вольный конь, при виде наездника, шарахнулся и понесся в беспредельное пространство, да вдруг услышал свист, свист знакомый, свист, к которому он давно уже привык и который он слышал и при водопое, и тогда, когда его сбирались седлать, и тогда, когда ему навешивали полную ячменя торбу.
Даже заржал конь от радости и, сделав два-три козла, подбежал к джигиту.
— Орлик, Орлик, — говорил джигит, лаская красивое животное, — что тут один делаешь? (У джигита голос дрогнул, словно ему заплакать хотелось). А где твой тюра? Где юсупкин тюра?..
Джигит гладил коня, ласкал его, оправляя исковерканное седло, тщательно осматривая его исцарапанные степной колючкой ноги, вытирая ему горячие ноздри полой своего халата.
Этот джигит, хотя и встревожил барантачей, возбудив их азиатскую подозрительность, сам лично не был опасен для каравана: что он один мог сделать с четырнадцатью человек? Настоящая опасность действительно была, только совсем не с той стороны, откуда ее ожидали; и никаких признаков этой опасности опытный узбек и его товарищи даже и не замечали. Правда, Сафар заметил, что маленькое стадо сайгаков, далеко вот за теми солончаками, шло довольно спокойно и, должно быть, паслось по пути (эти быстроногие степные антилопы всегда пасутся, что называется, походя); да вдруг, как кинется в сторону, и понеслось большими скачками, почти не поднимая пыли своими легкими ножками.