И чабаны заметили приближение подозрительных личностей и подняли тревогу. Их набралось человек восемь; они собрались в кучу и смотрели не спуская глаз с этих пятерых человек, сидящих рядом, словно утки на отмели.
Сафар пошел один для переговоров.
— Да пошлет вам Аллах здоровья! — начал Сафар.
— Будьте здоровы и вы! — отвечал седой пастух, у которого у одного только и был в руках мултук с подсошкой.
— А наша дорога тоже к воде, — произнес Сафар.
— Вода для всех, — лаконично отвечал старик.
— Мы люди правоверные и зла вам не желаем.
— Аллах над всеми нами.
Сафар махнул рукой оставшимся, те встали и пошли вперед.
— А где ваши лошади? — начал, в свою очередь, старый пастух. Он сообразил, что вооруженные люди и в таких костюмах не могут ходить по степи пешком.
— Лошадей наших джульбарс угнал с ночлега.
— Да где вы были?
— На земле, где теперь Ак-паша сидит.[12]
Старик покосился на Батогова, совершенно измученного, лежавшего неподвижно на влажном песке, и тоже сообразил, в чем дело.
— Тюра или сорбаз?[13] — спросил он, кивнув на пленника.
— Тюра, улькун тюра,[14] — многозначительно отвечал Сафар и добавил: — Батыр.
— К чилекскому беку везете?
— Там, как Аллах укажет, — уклончиво отвечал Сафар.
— Все в его воле, — произнес старик и стал сбирать отару.
Между тем узбек и другой барантач вели переговоры совсем другого рода: результатом объяснений их с пастухами были кожаный мех с прокисшим молоком и деревянная чашка.
Батогова совсем развязали, и он почти подполз к кожаному ведру с водой. Ведро было потрескавшееся, вода быстро просачивалась сквозь эти трещины и уходила в песок. Батогов вцепился в край ведра и пил; пил большими порывистыми глотками и жадно наблюдал за тем, как поверхность воды спускалась все ниже и ниже, и уже виднелся рубец, которым пришито было дно кожаного сосуда. Ему казалось, что мало будет этого ведра, он боялся, что ему не дадут еще, а жажда все словно усиливалась и, казалось, целого колодца мало будет для ее удовлетворения.
— Эй ты! — крикнул узбек. — Лопнешь, собака!
И он отбросил, ногой ведро, которое покатилось в сторону.
Застонал Батогов и метнулся было за ведром, да почувствовал, что и взаправду — довольно: живот его страшно вздулся, и жажда прекратилась тотчас же, как у него отняли воду.
Он растянулся на песке, с наслаждением раскинув свои измученные руки; холодный песок благодетельно действовал на его настеганную спину.
Пастухи угоняли своих овец, и дробная топотня бесчисленных ног становилась все глуше и глуше. Барантачи уселись вокруг чашки с молоком и прихлебывали из нее по очереди. Пленнику тоже дали молока и потом снова связали на ночь. Через четверть часа все крепко спали, утомленные тяжелым переходом; не спал только Сафар, который сторожил, сидя на корточках и положив около себя оружие.
Старая мулушка, словно могильный курган, подымалась в темноте мрачной, давящей массой. Большая сова вылетела из черного отверстия, описала вокруг колодцев круг своим беззвучным полетом и тихо опустилась на вершину купола. Она повернула свою голову: две изумрудные, горячие точки заискрились на мгновение и погасли.
Неприятный, пронзительный крик, точно плач ребенка, внезапно нарушил тишину ночи, вздрогнули во сне суеверные дикари, и Сафар забормотал себе под нос какое-то заклинание.
— Ведь эдакие контрасты, — думал пленник, которому не спалось, несмотря на сильное утомление. — То перед тобой красивое женское лицо: ты обнимаешь молодое, свежее, упругое тело... через минуту рожа косоглазая, вонючая схватила, душит за горло, вяжет руки... Тьфу!..
Сумка, где спрятана была голова рыжего артиллериста, лежала неподалеку; круглые очертания резко выпячивались наружу, заразительный трупный запах пробивался сквозь густую шерстяную ткань куржума.
— Ишь ты! — уставился на нее Батогов. — Нас пятеро, а голов шесть... Удовлетворения требовал... на барьер...
Вспомнил Батогов окно в узком переулке, вспомнил он громкий крик испуганной красавицы, дикие вопли пьяных певцов... Записка Марфы Васильевны, вся как есть, со своим тонким, разгонистым почерком, с загнутыми строчками, с чернильной кляксой посредине, как-то особенно хитро сложенная, ясно представилась перед его глазами... И как это все живо сварганилось: раз, два и всяк при своем месте: я — вот тут; он — вот там... Батогов опять взглянул на куржум.
— Она... Господи, спаслась ли она?.. Юсупка у меня молодец... Я помню, они уже на той стороне были... кони добрые — унесут. Эх, Орлик, Орлик, и мы бы с тобой удрали, коли бы только о своей шкуре заботились... Ну, значит, судьба!..
Далеко, в стороне, едва-едва слышались словно бубенчики; то затихали они, то снова мелодично звенели и, казалось, близились. Сафар прислушивался уже давно и даже раза два припадал на песок ухом.
— Да, положение скверное, — продолжал размышлять пленник. — Надежды на помощь, на спасение со стороны нет никакой. В степи не угонишься за барантачами, а степь — вот она; широкая, тихая, стелется далеко во все стороны: туда ни одна нога европейца не прокладывала следа; там живут вольные люди, сами себе владыки... Да, сами-то вольны, а другим не дадут и понюхать этой воли. Все на привязи, как скотина вьючная: побои, проголодь, жажда и впереди все одно и то же, до самой той минуты, когда дохлого оттащат куда-нибудь в сторону от аула, чтобы не так уж в воздухе разило; и что не догложут днем собаки, то ночью докончат поджарые степные волки...
— Выкупят нешто: кто? Да почему узнают, где я, куда меня затащили? Если бы еще в Бухару, ну, пожалуй, там узнали бы, а как в степи?.. «К чилекскому беку», — спрашивал пастух, — это бы недурно; все можно бы было как-нибудь подать весточку... Надо ждать, может, судьба и пошлет что-нибудь подходящее. Теперь на судьбу, а пуще всего на себя только и надежда: надо терпеть да дожидаться... Чу! Никак сюда?..
Сафар, на всякий случай, будил товарищей.
Все слышнее и слышнее звенели колокольчики; уже теперь ясно можно было различить по звуку, что это те погремушки, которые навязывают на шеи верблюдам в караванах. Небо на горизонте чуть отделялось от земли тонкой светлой полоской, на этой полоске выросли высокие черные тени, эти тени все росли и росли, по мере того, как звук усиливался.
Раскачивая своими длинными шеями, медленно подходили к колодцам навьюченные верблюды; на высоких седлах колыхались дремавшие фигуры в ушастых, остроконечных шапках.
Барантачи поднялись, подобрали свои пожитки и тихонько переползли за мулушку, перетащив за собой и Батогова.
Кто его знает, что там за люди с караваном? Все на всякий случай не мешает принять меры предосторожности.
По бокам каравана шло несколько пеших; у некоторых заметно было что-то вроде оружия. Передний верблюд остановился почти у самого колодца, опустился на передние колена, опустился и на задние, тяжело вздохнул и улегся совершенно неподвижно. Его начали развьючивать; за ним другого, а за тем третьего, и через полчаса весь караван уже был развьючен и расположился на отдых. Эти черные фигуры в широчайших шароварах, непрерывно ругавшиеся то друг с другом, то с верблюдами, то даже с веревками, цеплявшимися своими многочисленными узлами, работали скоро свою привычную работу. Бог весть, сколько тысяч верст исходили они по этим степям, сколько тысяч раз развьючивали и навьючивали они снова своих терпеливых животных.
Сафар с узбеком пошли к новоприбывшим. Появление этих двух вооруженных фигур, так неожиданно появившихся из-за развалин мулушки, несколько озадачило караван-баши и его людей, и произошла суматоха.
Приветственная речь Сафара успокоила несколько подозрительных караванщиков, и начались переговоры, которые и тянулись почти до самого рассвета.