В станицах приход ее был встречей, как всегда, радушно. Улицы были людные. Игрались свадьбы, — не было такого воскресенья, чтобы через площадь вихрем не пролетали свадебные поезда из трех-четырех саней в резвой конной упряжке. Обычно на передних санях, как раз над головами жениха и невесты, трепетало знамя, а лошади были в таком разноцветном убранстве, что диву даешься: вся сбруя в самодельных бумажных цветах, а в гривах, как в косах, в шесть рядов заплетены ленты; песни, пляски под гармонь не умолкали до вечера. А вечером к родителям жениха степенно сходились гости, несли буханки хлеба в рушниках, и какой-нибудь усатый дядько, полевод или бригадир, проработавший со своей женой в колхозе добрых двадцать лет, подавал хозяину перевязанную рушником буханку и говорил басом:
— Люди добрые! Вот вам мое и моей жены заявление — прошу принять нас в колхоз. За нашу характеристику не беспокойтесь: мы люди старательные, работящие.
Под веселый смех раздавались выкрики:
— Принять единогласно!
— Пишите в протокол!
— Пусть они сперва устав нашей жизни изучат!
— Мы этот устав на практике знаем!
— Принять, какой разговор!
Затем усатого дядьку и его жену сажают к столу, уже уставленному всяким съестным добром.
С приходом зимы широкой и хорошо утоптанной лежала снежная дорога в станичный клуб; сегодня тут кино или лекция, завтра спектакль с танцами или собрание; не было такого вечера, чтобы в клубе не толпился народ.
Все это, разумеется, было явлением обычным — и свадьбы, и кинокартины, и лекции, и собрания повторялись из года в год. Однако нынешняя зима вместе с первым снегом принесла в станицы новшество: были установлены «электрические дни», популярность которых росла все больше и больше. У одних, как, например, устьневинцев, таким «электрическим днем» был понедельник, у других, как у яманджалгинцев, — среда и т. д. В эти дни, один раз в неделю, проходили занятия технических курсов. В каждой станице к ним готовились. Накануне в том классе школы, где собирались курсанты, мылись полы, в патроны завинчивали стосвечовые лампы. Приезда инженера Грачева поджидали с утра. Он же обычно появлялся у крайней улицы на своем сером коне перед вечером, и станичная детвора гурьбой провожала его до школы.
В класс, освещенный двумя лампами, пропускали только курсантов по списку; они усаживались за парты, раскладывали тетради, книги, вынимали карандаши, — движения их рук, задумчивый взгляд, весь их сосредоточенный вид говорил о многом. Те же, кто не числились в списках и приходили сюда из любопытства, вынуждены были оставаться в коридоре и оттуда в открытую дверь слушать лекцию Грачева. Большей частью это были старики. В коридоре они чувствовали себя свободно — можно было, распахнув полы тулупа, присесть к стенке или на подоконник и покурить и перекинуться словами по поводу услышанного. Однако живое и детальное обсуждение очередного занятия старики начинали уже по пути к дому.
— Эх, научность, научность! И где ж ты была в ту пору, когда я был молодым?
— А у меня, сват, и зараз есть к тому тяга.
— Да тяга-то, она есть и у меня, да сил уже нету. Это как один старик, совсем уже древний, решил жениться… Так вот тяга у него тоже вроде б то и была…
— Да брось ты про ту женитьбу…
— Слыхали! Ты лучше скажи, какие это он бублики мелом рисовал?
— То, Аким Иванович, не бублики, а кольца.
— Хоть и кольца, а к чему они?
— Такое сцепление… Цепь видал?
— А я так понимаю: выговорить чего-то Грачев не смог, — так взял для наглядности и нарисовал.
— Чудак, Савелий Кузьмич! Те кольца показывали, как электричество идет… Оно ж невидимое, а нарисовать его все же можно.
— Ишь ты, какая штука!
— Сват, а скажи на милость: ежели всю нашу жизнь, к примеру, перестроить на электрический лад, и чтобы люди — стало быть, все мы — никакой тяжести не подымали, и за них все машина делала…
— Что ж тут отвечать? К тому идем.
— Да я вижу, что идем, а что будет, когда придем?
— Будет облегчение, известно.
— Ну, сказать, как же без быков?
— И чего ты за чертей рогатых цепляешься — не надоели они тебе?
— Есть у меня внук, на шофера учится. Собой еще молодой, но до чего по технике идет здорово! Поговори с ним — это же какая жизнь у него ожидается!
В Усть-Невинской таких любопытных тоже было много, и среди них постоянно находился, в валенках и в шубе с огромным воротником, Тимофей Ильич Тутаринов. Он, не в пример своим одногодкам, входил в класс смело, запросто разговаривал с Виктором Грачевым, даже спрашивал у него, скажем, о том: вовремя ли приезжают хуторяне, нет ли опаздывающих, кто из устьневинцев не посещает занятия, — словом, старик чувствовал себя не гостем, а хозяином, и не без причины.
Дело в том, что с той поры, как, по приглашению Кондратьева, Тимофей Ильич побывал на собрании в Рощенской, он считал себя активистом райкома партии. Оно так и было, но старик, сказать правду, слишком преувеличивал этот факт. Поэтому и вид у него был постоянно сосредоточенный, и глаза не в меру задумчивы, и седые усы с застаревшим налетом табачной желтизны подрезаны уж очень аккуратно. В эти дни старик почти не бывал дома — все расхаживал по станице, появлялся на фермах не только своего, но и соседнего колхоза; носил в нагрудном кармане записную книжку, ко всему присматривался, первым являлся на всякое собрание или заседание.
— Меня в те активисты записал сам товарищ Кондратьев, — хвастался он, встречаясь с такими же стариками, как и сам. — «У тебя, говорит, Тимофей Ильич, глаз верный, и раз ты теперь имеешь от всей нашей партии такое великое доверие, то во всякую жизнь станицы должон вникать по-партийному и за всеми станичными порядками присматривать…»
Старики слушали его, затаив дыхание, с огоньком зависти во взглядах, и Тимофей Ильич, замечая это, с еще большей гордостью продолжал:
— Хочу вам малость пояснить. Допустим так. Во всяком деле есть разные активисты. Сказать, активист стансовета, или колхоза, или там кооперации — тоже, конечно, важно. Но у меня активность совсем иная: я в доверии всей нашей родной Коммунистической партии… Вот как!
Старики с минуту молчали.
— А скажи, Тимофей Ильич, в партию ты поступить можешь? — спросил Игнатий Каргин.
— А почему ж и не могу? — отвечал вопросом Тимофей Ильич. — Для партии я подхожу по всем статьям, только надо мне малость подучиться, заиметь кругозор.
— Само собой, — задумчиво проговорил дед Евсей.
Обычно в тот момент, когда Тимофей Ильич появлялся в школе, ему хотелось, чтобы курсанты, а особенно молодежь, замечали его присутствие. С этой целью он садился за парту — его сухая, костлявая фигура горбилась — и говорил:
— Посижу с вами, пока Грачева нету. Хотя пришел сюда только посмотреть, все ли у вас тут в порядке, а посидеть за партой всякому охота…
— Тимофей Ильич, а мы думали, что вы тоже решили подучиться?
— А я уже грамотный, — с достоинством отвечал старик, посматривая вокруг ласковыми глазами. — Николай Петрович, товарищ Кондратьев, просил посещать, как бы от райкома.
— А вы член партии?
— Да разве в этом дело, член я или не член? — с обидой в голосе спросил Тимофей Ильич. — Ты не на членство мое смотри, а на деятельность… Я свою партийность, парень, на деле доказываю. Недавно я был в кабинете товарища Кондратьева. Пригласил на совет. Поговорил о всяких делах… «Вы, говорит, Тимофей Ильич, бывайте на электрических курсах, — может, потребуется какая помощь или дельный совет…» Вот в чем, сынок, моя партийность…
— Тимофей Ильич, — заговорил Стефан Петрович Рагулин, подсаживаясь к старику, — был бы ты председателем или бригадиром, заставили бы и тебя изучать эту науку…
— Да разве я против? — Тимофей Ильич развел руками. — Меня тоже можно заставить по партийной линии, но годы мои для этого не подходят. — Тимофей Ильич наклонился к Рагулину и негромко спросил: — А тебе тяжеловато? Побаливает голова?
Поглаживая бородку и, как всегда, хитровато усмехаясь, Рагулин хотел что-то сказать, но на пороге появился Виктор Грачев. В руках у него был пухлый портфель, а голова так завязана башлыком, что виднелись один посиневший нос да обледенелые брови. Он со всеми поздоровался, а Тимофею Ильичу подал руку и сказал: