— Папаша, все в порядке, — ответил Семен, передавая утюг Анфисе. — Поломка пустяшная: не было контакта.
— Это как у меня с Ниловной: нету в жизни контакта, — усмехаясь и поглаживая усы, добродушно проговорил Тимофей Ильич. — Вот и зараз — больная, а все мои действия ей не по душе.
— А чего ж ты, как молодой, принаряжаешься? Никогда с тобой этого не было.
— А теперь есть. — Тимофей Ильич обратился к Семену: — Пойдем, Семен, в ту половину, поговорим, посоветуемся перед отъездом. — В дверях, нарочно пропустив Семена вперед, старик посмотрел на Анфису: — Дочка, достань из сундука бешмет и все прочее и тоже малость утюжком подравняй.
Вскоре загремела у двери тачанка, в открытые окна послышался хриповатый бас Дорофея:
— Прр, окаянные, так и скачете, как птицы!
После этого знакомого возгласа в хату вошел Савва, поклонился Ниловне и подошел к Анфисе, которая как раз разглаживала на столе отцовский бешмет.
— Хочу знать, — сказал Савва, — кого это вы так наглаживаете? А! Догадываюсь и одобряю! Вот это по-моему! Устьневинцы во всем должны отличаться! А где делегаты?
— Там сидят, — сказала Ниловна, указав слабой рукой на дверь, — все совещаются…
— И это одобряю! Могу им в этом деле составить компанию.
И Савва решительно пошел в соседнюю комнату.
19
После войны, оставшись без мужа и без детей, Варвара Сергеевна Аршинцева никак не могла привыкнуть к одинокой жизни. По вечерам, бывало, придет домой и не может найти себе места. Тишина в комнатах пугала, на сердце было тяжело и тоскливо, к глазам подступали слезы, а ночью мучила бессонница. Из дому Варвара Сергеевна выходила обычно рано. Ее тянуло к людям, и поэтому она каждый год на все лето выезжала в поле. Там, работая в бригаде, находила утешение в разговоре с колхозницами, в постоянных хлопотах, в заботах о бригаде, и вдовье горе стало постепенно забываться. Ни своей коровы, ни кур, ни даже поросенка она не имела.
— А на что мне эта живность, когда все это есть в колхозе, — говорила она соседкам.
Огород при доме и небольшой сад она доверяла сестре своего мужа. Поэтому ей ничто не мешало рано по весне, когда из станицы выезжают первые плуги, закрыть в доме ставни, повесить на дверь старенький, заржавевший замок и переселиться в степь.
— Ну, прощайте, соседушки, — говорила она, выходя с узлом со двора, — до поздней осени уезжаю на дачу…
Всю весну, лето и часть осени домом ей был бригадный стан: она так привыкла и спать на сене, и видеть вечерние зори, и встречать росистые рассветы, и нагибаться с сапочкой под палящим солнцем, что не хотела выезжать в станицу даже на один день. Она ни за что бы не поехала в Родниковскую и сегодня, если бы не такой важный случай: Татьяна Нецветова предупредила ее, чтобы уже вечером она была в станице, так как делегация от «Красного кавалериста» выезжает на собрание актива рано утром.
Автомашина, ехавшая на нефтебазу, всю дорогу гремела пустыми бочками, сильно пылила и к закату солнца доставила Варвару Сергеевну прямо к дому. Старенькая калитка, очевидно соскучившись по хозяйке, отворилась с плачущим скрипом, точно говоря: «Ой, Варюша, как же ты долго не приходила!» Двор порос травой и казался узким и тесным; дорожка от ворот к сенцам тоже сузилась и была чуть заметна. Под камнем, тут же, возле дверей, лежал ключ, заржавевший и серый, как зола. Варвара Сергеевна сняла замок, но в хату не вошла. Открыла ставни, — на подоконник посыпалась пыль, а стекла были темные, с пушком дымчатой паутины в уголках… Дверь тоже заскрипела жалобно.
Варвара нарочно громко кашлянула, переступила порог и включила свет — сначала в одной комнате, а затем в другой. Взглянула на вещи, оставленные ею еще весной, и увидела, что все они точно осиротели без нее: зеркало, висевшее на стене, потускнело и смотрело неприветливо; кровать, застланная стеганым одеялом, казалась низенькой, а подушки не такими напущенными, какими они были раньше; клеенка на кухонном столе так высохла, что местами покоробилась и поднялась бугорками; фотографии на стенке, патефон, стоящий на комоде, покрытом скатерочкой, были в пыли; словом, на что ни взгляни — все просило рук хозяйки.
А хозяйке было не до вещей: тишина в комнатах, как и прежде, навевала грусть, тяжелой тучей наваливалась тоска, и Варвара Сергеевна, не зная, что ей делать в доме, села на кровать и задумалась. Вспомнился муж. Вот здесь, в этой комнате, она прощалась с ним, провожала на фронт; она тогда и плакала и слезно просила разыскать на войне сына Алешу; то видела себя и мужа в молодости, когда у них родился второй ребенок — дочка Вера. Бывало, вернувшись с поля, муж садился на кровать, сажал рядом с собой Алешу, а Варвара Сергеевна брала на руки Верочку и подносила ее к отцу, и хотя тогда в комнате еще не было такого яркого света, а на сердце у нее было светло и тепло.
«И что это мне опять такое в голову лезет? — подумала Варвара Сергеевна. — Сидеть же мне некогда, надо готовиться к завтрашнему дню…»
Она засучила выше локтей рукава и, напевая песенку без слов, принялась за дело. Взяла в сенцах ведро, принесла колодезной воды, чистой и холодной-холодной. Над тазом умылась, сполоснула водой зеркало, снова повесила его на стенку, вытерла полотенцем. Одеяло вынесла на двор и долго трясла его, ударяя концами о траву. Перебила перину, напушила подушки, вымыла окна и подоконники, вытерла влажной тряпкой комод, патефон, фотографии, — проворные ее руки к чему ни прикасались, везде для них хватало работы.
Когда Варвара Сергеевна, все так же напевая песенку, подметала сенцы, заскрипела калитка и во двор вошла ее соседка — Настенька Вирцева, та самая Настенька, которая вот уже три года работала с мужем на сцепе двух комбайнов, а в этом году ей дали комбайн самоходный… Это была женщина молодая и статная, светлолицая, с темно-русыми подрезанными волосами. Голову всегда держала гордо, взгляд ее темных глаз был строгий, особенно в ту минуту, когда она смотрела на мужчин, но характер у нее был веселый и язык острый.
Одеваться она любила, денег на наряды не жалела и в станице считалась первой модницей. Поэтому Варвара Сергеевна ничуть не удивилась, увидев на Настеньке светлые сандалеты и голубое, сшитое клешем платье из набивного крепдешина, а на голове туго повязанную косынку вишневого цвета с ярким рисунком. Под косынкой выделялись продолговатые, толщиной в палец бугорки. «Уже накрутила кучери», — подумала Варвара Сергеевна.
— Здравствуй, Варюша! — Настенька шла и смеялась, показывая ровные, красивые белые зубы. — Явилась, степнячка! А я иду мимо, смотрю и дивлюсь: что это в твоем затворническом тереме окна светятся? А потом вспомнила: мы же завтра вместе едем на актив. Дай, думаю, зайду, повидаюсь с соседкой…
— А нарядилась! — сказала Варвара Сергеевна, провожая гостью в комнату. — Случаем, не на комбайне была в таком платье?
— Что ты, Варюша! Туда я хожу в шароварах, чтобы от мужчин ни в чем не отставать. — Настенька повела бровью и, казалось, без причины рассмеялась. — А ходила я в правление, хотела узнать у Хворостянкина, когда выезжать в Рощенскую.
— Узнала?
— Куда там! К Хворостянкину нельзя и подступиться… Сидит такой злой, такой нелюдимый…
— А чего ж он бунтует? — осведомилась Варвара Сергеевна.
— На баб обозлился.
— Решительно на всех?
— Да нет, только на тебя, на меня и на Татьяну. — Настенька взглянула в зеркало быстро, так умело, что сразу увидела — и в каком место натянуть уголки косынки, чтобы не выглядывали бумажные завитушки, и с какой стороны на груди оправить платье. — Да как же тут не обозлиться? Из восьми делегатов, едущих на собрание актива, женщин пять, а мужчин трое: сам Хворостянкин, Андрей Васильевич Кнышев и заведующий МТФ… Вот через это и ругается с Татьяной. Он хочет взять с собой Бородулина, этого кота в очках, и еще завхоза Новодережкина, а Татьяна стоит на своем — за тебя и за меня. Вот они и воюют, и чем все это кончится, не знаю. При мне звонил Хворостянкин Кондратьеву, а его в райкоме не оказалось.