Иной день обойдется и без дождя, но к вечеру, когда потухнет заря и по-ночному тревожно заговорят на перекатах вспененные реки, по темным, еще в лужах, улицам зажгутся огни, — где-то над перевалом засинеет небо и вместе с запахом трав и влажным ветром долетит в станицу глухой, но уже близкий отзвук грозы.
В один из таких вечеров по освещенным огнями улицам Родниковской проехала «Победа». И забрызганные бока, и залепленные жидкой грязью фары свидетельствовали о том, что пришла машина издалека и по нелегкой дороге. Объезжая лужи, она с трудом выбралась на край станицы и остановилась возле двухэтажного здания с красочной вывеской, изображавшей лошадиную голову; ниже — крупная надпись: «Красный кавалерист».
Из машины, пригибаясь в дверцах, вышел Николай Петрович Кондратьев, с непокрытой головой, в рубашке с расстегнутым воротом и в сапогах, тоже испачканных грязью. Поправил под поясом рубашку, взглянул не то на лошадиную голову, не то на лампочку, висевшую под вывеской, и пошел в дом.
По коридору, с мокрыми от ног следами на полу, Кондратьев проходил не спеша. Открывал то одну, то другую дверь, заглядывал в комнаты и, если встречал людей, здоровался и проходил дальше. Сторожу, еще моложавому на вид старику, читавшему газету без очков, пожал руку и спросил, какие есть новости. Сторож, бывалый казак-служака, считал, что секретаря райкома можно приравнять к чину, скажем, генерала, поэтому вытянулся и хотел было отрапортовать по всем воинским правилам, но Кондратьев положил руку старику на плечо и сказал:
— Хворостянкин у себя?
— Никак нет! — все еще вытягиваясь, крикнул сторож. — Игнат Савельич были в своем кабинете днем, а потом уехали на тачанке и вечером быть не обещали… Бухгалтерия разошлась по домам, работа кончилась. Два учетчика еще сидят. Наверху также есть Антон Антонович Бородулин, — все что-то выписывает.
— А Нецветова здесь?
— Татьяна Николаевна внизу, книги читает. Это она мне газету дала.
— Ну вот, я к ней и пройду.
Татьяна и в самом деле читала, только не книгу и не газету, а протоколы партийного бюро. Читая, она видела, что многие пункты решений, особенно касавшиеся Хворостянкина, остались простой записью на бумаге, а Хворостянкин какой был, таким и остался. «Кондратьев верит в мои силы, а я совсем слабая и ничего не умею делать», — подумала она, и от сознания своей беспомощности ей стало так больно и горько, что к горлу подступил острый комок, а на глаза навернулись слезы.
— Протоколы просматривала? — спросил Кондратьев и сам ответил: — Да, в эти записи иногда полезно заглядывать — для личного самоконтроля… Я тоже частенько этим занимаюсь. А только почему ты такая невеселая? В твои лета и быть такой сумрачной — не к лицу.
— Да что вы, Николай Петрович! Я же обыкновенная, — сказала Татьяна скороговоркой.
— Татьяна Николаевна, не хитри, не хитри, — заговорил Кондратьев. — Ты можешь обманывать, скажем, нашего редактора или еще кого… Но мне ты всегда говори правду. Я вижу и понимаю — трудно тебе… А ты не стесняйся и скажи, в чем нужна помощь.
— Николай Петрович! — Татьяна встала, наклонилась к столу и быстро-быстро стала собирать в папку протоколы. — Я работы не боюсь, но как же…
Она запнулась и промолчала. За окном послышался порывистый и тревожный шелест белолисток, а затем близкий и резкий звук грома.
— Беда, опять гремит, — проговорила Татьяна и покраснела. — Николай Петрович, я хотела сказать, хотела просить… Заберите из колхоза — Хворостянкина… Больше ничего не прошу.
— И куда ж его?
— Куда-нибудь. Его невозможно перевоспитать. Не могу, понимаете, мне это не под силу… У нас было много решений, а что изменилось?
— Значит, решение есть, а дела нету?
— Вот вы на меня смотрите, и я знаю, о чем думаете, — заговорила Татьяна, то раскрывая, то закрывая папку. — Думаете о том, что я не организовала партийную работу, не сумела подойти к Хворостянкину. Да к нему и подступиться невозможно. Ни с чьим мнением не считается, ни к какому совету не прислушивается. Не учится, хотя всюду кричит, что учится; ничего не читает, даже газет, хотя везде говорит, что читает… Остановился и стоит, как пень… Ну, как с ним быть? Корчевать надо этот пень, не иначе!
— А по-моему, корчевание не даст нужного эффекта, — сказал Кондратьев. — Тут требуется свежий ветер и что-то вроде наждачной бумаги, которой сгоняют ржавчину…
— Я не могу понять одного, — проговорила Татьяна, закрывая папку, — откуда у него амбиция и чванство?
— От недостатка ума…
Ветер на дворе разыгрался не на шутку; порывистые, сильные струи воздуха, казалось, падали сверху; ветки деревьев нагибались чуть ли не до земли, фонарь у подъезда раскачивало, на подоконник падала дрожащая тень. Белолистки шумели непрерывно и тревожно. Гроза подходила все ближе и ближе к станице, все чаще сквозь тучи пробивался режущий глаза свет молнии и в это мгновение стекла окон делались глянцевито-синими.
— Да, мокрое идет к нам лето.
Кондратьев прислушался и к грому, и к шелесту листьев, и к тому тягучему и непрерывному шуму, который говорил, что где-то совсем близко стеной идет дождь.
— Убрать Хворостянкина — задача весьма простая, и она не требует от нас большого ума… Значительно труднее исправить нашу же ошибку, что мы и начали делать…
— Да в чем же ошибка?
— В том, Татьяна Николаевна, — и Кондратьев снова прислушался, — в том наша ошибка, что долгое время возле Хворостянкина находился не партийный руководитель, а мягкотелая мямля, трус и подхалим, — словом, такой человек, которому никак нельзя было доверить бразды партийного правления, а мы, к стыду своему, доверили…
За окном играла гроза и лил сильный дождь с ветром. По стеклу окна текли буграстые струйки, свет фонаря освещал мокрые стволы белолисток. Кондратьев смотрел на эти водяные бугорки на стекле, на стволы деревьев и на падавшие и липнувшие к земле листья.
— Я понимаю, — сказала Татьяна.
— Надо обсудить поведение Хворостянкина на партийном собрании. Вслед за этим поставьте его отчет на общем собрании колхоза и пустите в действие критику — ту самую наждачную бумагу, о которой я говорил. С Хворостянкина необходимо сбить спесь, излечить от мании величия, а сделать это могут сами колхозники, если, конечно, коммунисты им помогут.
Прошло более часа, дождь за окном то утихал, то снова припускал, а они все сидели и разговаривали. Посмотришь на них со стороны и невольно скажешь: да ведь это старые, добрые друзья сошлись на совет, и мужчина по праву старшинства учит еще молодую женщину простой, но неизвестной ей житейской мудрости… Беседа, сама по себе оживившись, затянулась, и смысл ее в кратких словах сводился все к тому же: нелегко провести уборку урожая или построить гидростанцию, обводнить степь и вырастить леса, обновить станицы или проложить шоссе, но еще труднее из людей нынешних растить и воспитывать людей будущего.
2
Дождь умолк поздно, утих и ветер, и тучи быстро и легко поднялись и разошлись, как бы давая понять, что свое дело они сделали, все запасы воды сбросили на землю и теперь могут гулять в небесах. Поэтому и утро пришло солнечное и небо стояло чистое и голубое. Затем установилась погода сухая и жаркая, и хлеба созрели в каких-нибудь два-три дня.
Бригадные станы еще безлюдны, на расчищенные и смоченные водой тока только что привезены весы, а в наскоро сделанном балагане поселился весовщик. По исправным, подчищенным дорогам еще не пылят с зерном грузовики и не рябеют по жнивью копны, а уже во всем — и в обилии желтых красок, и в знойном небе, и даже в той особенной, неповторимой тишине, которую нарушают лишь жаворонки, — уже чувствуется близость косовицы…
Вокруг оранжевых клеток пшеницы появились светлые пояса обкосов, и к ним, желая занять место поудобнее, хвостатыми птицами слетелись комбайны, подъехали водовозки, брички с горючим. Туда же, меняя стоянку, направились тракторные бригады со всем своим хозяйством — с походной кузней, с кухонным скарбом, с железными бочками и с плугами, у которых лемехи так начищены землей, что блестят зеркалами.