Дед, чем‑то очень похожий на Старшого, седобородый, с прокуренными усами, отстранил руку с деныами:
— Ни, уважаемый! Собака сама виновата. А скакун твой молодец: вдарил ее передним копытом, а с ноги не сбився.
— О, вы коня понимаете!
— А як же! Двадцать пять рокив в кавалерии був — и в уланьском полку, и у Щорса… А ну, стой, гнедко! — Старик, погладив Вектора по щеке, примерил кулак между трензелями под нижней челюстью, сказал восхищенно: — О це ганаши! Скильки сил в коне. Хорош! Береги его!
— Конь хорош, да есть у него один порок, — сказал Гуржий, вздыхая. — Попортил мне его один прощелыга, пока я в госпитале лежал.
— Бывает. Хорошо наезженный и напрыганный скакун попадет к пьянице або к трусу и становится дурноезжим… Який же порок?
— Не выдерживает паркура.
— Не журысь, це дило поправимо! Вырви из хвиста десяток волосинок, свей веревочку. И цию веревочку в рот ему вместе с трензелями. Тогда шо хочешь, то и делай с ним. Подчинится. Правду тебе кажу, не брешу!
— Вот спасибо, дедусь! А то просто беда, хотел коня сменить… Чем же я вас отблагодарю? Вы, наверное, курите?
— А то як же!
— Может, табаку вам дать?
— Да хоть бы трошки! Пропадаю без тютюна.
— Вот и добре!.. Сам я редко когда побалуюсь папиросой, а махра только место у меня в кобурчатах занимает…
К вечеру того же дня, обновив на полосе препятствий волосяной трензель, вновь заявились к деду, и Гуржий вытряхнул ему из торок, завалявшиеся без надобности пачки табаку — ни много ни мало, полнаволочки, к великой радости, старика…
Наступает день, поразивший Вектора своей необычностью. Он даже растерялся, услышав в утренней тишине не одну, а сразу множество поющих труб и не узнавая в их пении ни одного знакомого сигнала. Волнообразные звуки завлекают задором и веселостью, хочется кружиться и танцевать. Кажется, что ночные сновидения, в которых он снова скакал по родному раздолью, незаметно перешли в явь: та же, что и во сне, легкость в каждой мышце, во всем теле. Под копытом тонко звенит земля, прихваченная легким морозцем.
Хозяин ведет его под уздцы на площадь, исполосованную колесами тачанок, утоптанную ногами людей и коней, проходящих и пробегающих по всем направлениям. Солнечно поблескивают медной оковкой новенькие седла. Повсюду казачий певучий говор, неожиданные выкрики «Эй, станичник!», смех и ржание, щелканье шпор и звон трензелей.
По сторонам площади собираются эскадроны, отличающиеся один от другого по масти коней: строй вороных, строй серых, строй гнедых. На всадниках соответственно черные, серые и коричневые кубанки.
Гуржий, как и все казаки, в парадной форме — в ярко- красном бешмете, в темно — синих брюках и такого же цвета черкеске. Газыри и наборный кавказский ремешок с насечкой отливают с^)ебром. На поскрипывающей портупее кинжал и клинок. Алеет звезда на папахе. Сапоги сдвинуты гармошкой, шпоры начищены до зеркального блеска. Поверх парадной одежды — бурка, черная, как грачиное крыло, мохнатая, за плесами пламенеет башлык.
Им навстречу Наташа с Орликом на поводу, ласковая, смеющаяся. Поговорив немного, она спешит занять свое
место в строю. Тоже во всем казачьем, парадном, только бешмет и отвороты у нее голубые, издалека различимая среди подруг — санинструкуоров по золотистым прядям волос, выбивающимся из‑под кубанки, и высокому росту.
В сторонке среди коноводов — Побачай, выкрикивающий напутствия всадникам. Встречные казаки перешучиваются с Гуржием. Подвернулся Чужой и, потешаясь над слабостью Вектора, не любящего, когда возле него плюют, захаркал исподгишка где‑то позади на безопасном расстоянии, гаденько похохатывая над раздраженностью коня и вовлекая в эту забаву своих приятелей.
У плетней и дворов — местные жители: дети, женщины, старики, и среди них — знакомый дед — хуторянин. Сейчас оп в буденовке и френче, попыхивает трубочкой, кричит:
— Здоровеньки булы! Вот прийшов подывыгься… Конь як? Выправився?
— Все в порядке, дедусь! Спасибочкн! — весело отвечает Гуржий.
Отзывается и Вектор на знакомый голос приветливым ржанием. Нет уже во рту у него надоевшей, щекотавшей язык волосяной веревочки. Научился понимать Хозяина, все вспомнил, что умел, и теперь она ни к чему. Он свеж и бодр, седловка аккуратна, копыта заново подкованы, ноги в бабках туго обмотаны белым бинтом.
— Трубачи играют построение. Казаки засуетились, устанавливая лошадей в один ряд.
— Равнение — е!.. Смирно!
Строй замирает. Слышно, как на фланге, двигаясь вдоль строя, кто‑то сердито выговаривает конникам за обнаруженные недостатки. Бубнящий голос все ближе, наступает черед Вектора. Коротконогий толстяк с брюхом, как у жеребой кобылы, остановись напротив, окидывает коня с ног до головы колючими, как репьи, глазами, жесткой пятерней щупает бока, лезет в пасть. Вектору боязно: что хочет от него этот чужой? И что в нем за власть, если даже сам Хозяин стоит передним навытяжку?
— Прекрасный копь! — говори г толстяк сопровождающим. — Одйи мыщцы, ни капли жира. В ребрах широк, и бабки у него надежны… А впрочем, надо смотреть, каков он в деле. — И дальше двинулся, говоря со вздохом: — Никак себе
коня не подберу. Начкон, а езжу на какой‑то кляче… Конь — человеку крылья. Казак без коня — что яблоня без цвету…
Обеспокоен Вектор, обеспокоен и Гуржий. Они как один организм, все у них общее — и радость и горе, конь чувствует все одновременно с Хозяином.
Долго не покидает их тревога. На проводке, на проминке, на походном марше сабельных эскадронов, на рыси и галопе, а затем при открытии конно — спортивных соревнований — всюду они чувствуют на себе изучающе — внима- тельный взгляд толстяка. Это и сковывает. И в какой‑то миг, словно рассердясь на себя и приняв важное решение, Гуржий вдруг преображается, становится таким же, каким бывает всегда, — веселым и смелым, и все страхи Вектора тают, как наваждение, как туман.
Объявляются скачки. Хозяин — любитель конных состязаний, и они первыми выскакивают из строя. С гиком и свистом к месту старта мчатся еще несколько всадников. Кони под ними самых разных мастей. Рядом с Вектором — голова к голове — становится гнедая кобылица. Сухая, мускулистая, тонконогая, с высокой холкой и лебединой шеей, с точеной, маленькой, чуть горбоносой гордой головой. Лоснящиеся плечи и грудь, на которой шрам от осколка или пули. В крупных карих глазах по маленькому горячему солнцу. Густая рыжая челка, белое переносье, белые ноздри и губы. Внюхиваясь в исходящие от нее запахи, вслушиваясь в бормотание ее губ, Вектор замирает в изумлении: Гнедуха! Он узнал бы ее даже в темноте по ароматному ее дыханию, по голосу, по доброму нраву. Он вскрикивает, словно захлебывается в радостном рыдании. И почти одновременно с ним вскрикивает и она, обрадованно и нежно — узнала своего однокошошенника. Спеша высказать свое, безудержное, только им понятное, соскучившиеся, потянулись друг к другу приласкаться, прижаться щекой к щеке, прикоснуться к губам губами. Своим поведением изрядно озадачили своих седоков.
— Что это они?
— Знакомые, не иначе. Может, в одной станице выросли… Сам‑то ты чей?..
У людей своя беседа, у коней — своя: есть им о чем вспомнить. Всплывает в памяти все, что было вместе пережито: как играли, когда были сосунками, гонялись наперегонки вокруг своих матерей и как после, уже повзрослевшие,
встречаясь глаза в глаза, в порыве нежности вскидывались на дыбы, норовя обнять друг друга передними ногами, как частенько на лугу, забывая о сладкой траве, стояли неподвижно, положив голову на шею друг другу. Вспоминаются все весны, встреченные вместе в родной стороне, все дороги и поля, пройденные в одной упряжи в посевную, в сенокосную пору, в уборочную страду, все дни и ночи в родном табуне, Старшой, его забота и ласки. Ничего не забыто, ~ и все мило.
Гнедуха внешне почти не изменилась, какой была, такой и осталась, только и прибавились шрам на груди да осанка, отличающая строевых коней. Но глаза выдают душевные перемены, затаенную усталость, нет — нет да и проскользнет в них как тень жалоба и печаль. Может, и хорошо понимает свою лошадь иной хозяин, но чтобы понять ее до конца, для этого надо родиться в лошадиной шкуре — тогда только и узнаешь, каково было ей, наделенной теми же чувствами, что и человек, даже щедрее, особенно инстинктами, в привычках не только постоянной, но и упрямой, не любящей никаких перемен, сменить один образ жизни, с рождения привычный, на другой, ее душе глубоко чуждый, каково ей в грохоте металла и гибели всего живого с ее слухом, острее, чем у кошки, с обонянием чутче, чем у собаки, с памятью исключительной, ни с чьей не сравнимой, с предчувствиями, какие людям неведомы. Воистину тут надо иметь терпение. И что поделать, если от века досталась лошадям общая с людьми судьба: чем занят человек, тем же заниматься и коню.