Любопытно, что в этом рассказе — безусловно, одном из корневых шукшинских произведений, фактически его третьем романе — есть очень характерное противоречие. С одной стороны, Алеша испытывает «желанный покой на душе», потому что «ребятишки не болеют». С другой — через несколько страниц мы читаем его диалог с женой:
«— У Кольки ангина опять.
— Зачем же в школу отпустила?
— Ну… — Таисья сама не знала, зачем отпустила. — Чего будет пропускать. И так-то учится через пень-колоду.
— Да… — Странно, Алеша никогда всерьез не переживал болезнь своих детей, даже когда они тяжело болели, — не думал о плохом. Просто как-то не приходила эта мысль».
Тут дело не в герое — в авторе. Герой — совершенный, идеальный человек, по отношению к которому даже его создатель испытывает ущербность. Если бы Алеша за детей боялся, переживал за их болезни, если бы дурные мысли приходили ему в голову, то он уже не был бы «бесконвойным», то есть — свободным. А Шукшин в этом смысле свободным не был. И три девочки, три дочери — Катя, Маша и Оля — были конвоем Василия Макаровича, его личными конвоирами по жизни. (И в не меньшей степени — двое племянников.)
Шукшинский страх за детей, его сердечные переживания, отразившиеся в рассказе «Как зайка летал на воздушных шариках», рассказе-антониме по отношению к «Алеше Бесконвойному», все это было неподдельное, выстраданное. Анатолий Заболоцкий вспоминал: «Когда заболевали дети, заболевал и Макарыч. Как же он переживал за них, при слове о детях он забывал обо всем. <…> Семейная жизнь была у него сложнейшая, не зря он часто называл ее “чесоткой”. Детей любил и работу любил. Работа его спасала». Тот страх, который испытывал Василий Макарович, когда речь заходила о детях, отмечали и другие мемуаристы — он физически не мог видеть, как детям делают, например, уколы. «Если, не дай Бог, какой из его девочек приедут укол ставить — на лестницу выскакивал. Видеть не мог, как ребенка колют, — вспоминала сестра Василия Макаровича. — Маша как-то заболела и попросила отца рассказать сказку про зайку, а он эту сказку забыл. И побежал звонить другу, чтобы тот срочно садился в самолет и вылетал — сказку Машеньке рассказывать».
Больше того, как раз в связи с «детским» рассказом очень характерно движение от авторского замысла к его реализации. Если в наброске девочка умирает, потому что долго добиравшийся брат главного героя стал рассказывать сказку неправильно («Стал рассказывать, да забыл. Девочка плакать — не так. А потом и померла»), то в рассказе ребенок выздоравливает. Замысел таким образом был еще сильнее, пронзительнее получившегося рассказа, но Шукшин не был готов жертвовать всем ради искусства, здесь была его личная, красная черта, он как будто боялся нарушить что-то в хрупком детском мире, самом дорогом из существующих на земле миров. Другое дело, что не так часто это полное семейное счастье случалось у человека, которому приходилось много ездить по белу свету.
«Здравствуйте, дорогие мои!
Пишу вам из Венгрии, из Будапешта. Я здесь в связи со съемками одного фильма. Как актер». Это уже октябрь 1969-го…
И дочек, и жену он снимал в своих фильмах, и это было то, что сближало их, но вызывало ворчание у сурового друга Беловича. А Шукшин в 1973 году писал матери про ее внучек: «Они летом будут опять сниматься, но уже не у меня, а у другого режиссера, вместе с Лидой. Пошли в гору девки! Пускай, пока маленькие: побольше будут, все силы приложу, чтобы отвадить их от киносъемок: это плохая, нервная и трудная жизнь, своим детям (всем!) не желал бы этого. Я его сам скоро брошу к чертям собачьим, вот маленько на ноги станем, Бог даст».
И тем не менее не бросал, снимал. И в этом противоречии по отношению к самым важным сущностям — семье, вере, обществу — весь Шукшин. Анатолия Гребнева поражал тот факт, что во время их пребывания в болшевском Доме творчества Шукшин в будние дни охотно общался с соседом, обсуждая политические новости, но в выходные «происходили какие-то странности: Вася с женой Лидой и двумя девочками, я их помню в шубках, укутанных, два таких колобка — удалялся к себе, и эти два дня мы почти не общались. В воскресенье вечером, проводив их на электричку, Вася возвращался и уже с порога оживленно, как ни в чем не бывало, обращался ко мне, потирая замерзшие руки: “Ну что, чайку? Как там твой кипятильник — цел?” И так — до следующих выходных…».
А он просто очень дорожил этими выходными…
Вот и возвращение в актерскую профессию было отчасти вызвано заботой о семье: маленькие героини «Странных людей» и «Печек-лавочек» Мэри Шук и Оля-ля росли в тесной свибловской квартирке, где их отцу приходилось писать ночами на кухне. Да к тому же как раз в эти годы родная сестра Василия Макаровича Наталья собиралась купить кооперативную квартиру в Бийске, и ей тоже надо было помочь, и матери — помочь. И Шукшин помогал. Рассуждая экономически, он оказался чрезвычайно выгодным предприятием: каждый рубль, вложенный в его образование в голодные сороковые и пятидесятые годы, приносил в шестидесятые и семидесятые сверхприбыль.
Но едва ли дело только в деньгах. Василий Макарович любил играть, а кроме того, игра в чужих фильмах подготавливала его к двум ролям в собственных будущих картинах, о чем он, может быть, тогда и не думал, но думала за него судьба, — и все это снова и снова ставило и Шукшина, и его поклонников, и критиков перед вопросом: так кто же он больше — актер, режиссер, писатель? Или публицист, может быть, если учесть, что во второй половине 1960-х вышло несколько статей Василия Макаровича (и одна из них понравилась даже Алле Марченко). А с другой стороны, зачем ему при всех его талантах и заботах еще и публицистика? Но ведь зачем-то была нужна.
МЫСЛЬ О СМЕРТИ
В 1969 году была опубликована знаменитая статья «Нравственность есть правда», выразившая творческое кредо Василия Макаровича Шукшина и ставшая невольной автохарактеристикой:
«Человек трезвый, разумный, конечно же, — везде, всегда — до конца понимает свое время, знает правду, и если обстоятельства таковы, что лучше о ней, правде, пока помолчать, он молчит. Человек умный и талантливый как-нибудь, да найдет способ выявить правду. Хоть намеком, хоть полусловом — иначе она его замучает, иначе, как ему кажется, жизнь пройдет впустую. Гений обрушит всю правду с блеском и грохотом на головы и души людские. Обстоятельства, может быть, убьют его, но он сделает свое дело. Человек просто талантливый — этот совершенно точно отразит свое время (в песне, в поступке, в тоске, в романе), быть может, сам того не поймет, но откроет глаза мыслящим и умным».
А зеркальным отражением темы правды в подцензурной статье стала тема лжи в недатированных рабочих записях, выраженная еще более лаконично, образно, разяще и проясняющая отношение Шукшина к тому, что происходило в современной ему России.
«Ложь, ложь, ложь… Ложь — во спасение, ложь — во искупление вины, ложь — достижение цели, ложь — карьера, благополучие, ордена, квартира… Ложь! Вся Россия покрылась ложью, как коростой».
«Восславим тех, кто перестал врать».
Последнее, можно предположить, относилось к Солженицыну[44], к его «Письму IV съезду писателей СССР» в 1967 году, в котором автор «Одного дня Ивана Денисовича» предлагал писателям говорить не на дежурные или абстрактные темы, а о вещах насущных — цензуре, сталинизме, исторической памяти. Шукшину все это было очень близко, но он по-прежнему публично не переходил грани дозволенного. Он не присоединился в том же 1967 году к довольно большому числу советских писателей, поддержавших Солженицына в коллективном обращении к писательскому съезду, либо потому, что ничего об этом не знал[45], либо потому что не собирался рисковать режиссерской и актерской карьерой. Да и вообще время «расшифровываться» для него еще не пришло, но в рабочих записях все осталось: «Армию — не тронь, милицию не тронь, партаппарат не тронь, чиновников министерского ранга не тронь… Ну а мужика я и сам не буду. В России — все хорошие!»