Любопытно, что впоследствии очень многие люди, хорошо знавшие Шукшина, даже такие, как его гражданская жена Лидия Александрова или близкий друг кинооператор Анатолий Заболоцкий, искренне считали, что Василий Макарович вступил в партию на флоте. Так, Заболоцкий в статье «Все отпечатано в душе», опубликованной в «Нашем современнике» в 2005 году, писал: «Шукшин еще на флоте был принят в ряды КПСС, в институте он с первого курса член партбюро института <…> В партию принят в Севастополе во время службы на Морфлоте. Не будь Шукшин активным партийцем, его на первом году “схарчил” бы товарищ Ромм. Партия была броней, за которой Шукшин и удержался на первых порах обучения киноделу». Если учесть, что именно Ромм дал Василию Макаровичу рекомендацию, едва ли с суждением Заболоцкого можно согласиться, но то, что Шукшин действительно был поначалу партийным активистом, — факт, как фактом является и то, что его энтузиазм довольно скоро иссяк или, вернее, обратился в свою противоположность, и можно совершенно точно сказать, когда и почему это произошло.
Шукшин вступил в КПСС в самом конце 1955 года, а буквально через несколько недель, в феврале 1956-го, состоялся XX съезд КПСС, на котором Хрущев выступил с известным докладом «О культе личности и его последствиях», повернувшим ход русской истории. Несколько лет тому назад журнал «Киноведческие записки» провел опрос кинематографистов разных поколений: как они отнеслись к этому событию. Среди прочего на вопросы журнала отвечал режиссер Геннадий Полока, учившийся во ВГИКе в те же годы, что и Василий Макарович: «Чтение доклада Хрущева для режиссерского и актерского отделений проходило на третьем этаже, в аудитории № 300, самой большой в институте. Вместе со студентами сидели мастера, приехал даже Пырьев, который хотя и не преподавал во ВГИКе, но был председателем Государственной экзаменационной комиссии и у нас появлялся часто. <…> На это партсобрание были приглашены не только члены партии и комсомольцы, но и беспартийные. Впечатление от долгого чтения доклада и от реакции присутствующих складывалось странное — в аудитории почти все время царило гробовое молчание. <…> После собрания все так же молча, тихо разошлись. А на следующий день всех удивил Женя Карелов. В прошлом он был секретарем райкома комсомола и, так же как и его друг Вася Шукшин (который тоже был связан с партийной деятельностью), все годы во ВГИКе ходил в полувоенном костюме, этакой партийной униформе, а тут явился в зеленой велюровой шляпе, модном пальто с гигантскими плечами, узких брюках и ботинках на толстенной гофрированной подошве (настоящий стиляга с улицы Горького!), тем самым вычеркнув из жизни свое партийное прошлое. Шукшин же ходил в партийной униформе до конца пребывания во ВГИКе, в этом тоже была принципиальная позиция. Громко то собрание мы не обсуждали. И не потому, что боялись, просто впечатление было настолько сильным, что требовалось время для его осмысления».
Все это так — Шукшин не спешил внешне перестраиваться, однако для его личной судьбы, для сокровенной жизни XX съезд имел куда большее значение. 9 октября 1956 года определением военного трибунала Сибирского военного округа был реабилитирован Макар Леонтьевич Шукшин. Мы почти ничего достоверно не знаем о том, как отнесся к этому событию его сын: как к чему-то само собой разумеющемуся, долгожданному, или же это было для него откровением, потрясением? Что он, для которого Сталин еще недавно был образцом для подражания, думал о «кремлевском душегубе» теперь? Но, безусловно, здесь, в этой точке — один из самых сокрытых, ключевых моментов его внутренней, той самой зашифрованной биографии, которая и есть подлинная и которую раскрыть еще труднее, чем угадать, в каких нетях пропадал наш герой между 1947 и 1949 годами. Можно только о чем-то догадываться и предполагать. Но вот что стоит заметить: Шукшин был не единственным писателем на советском пространстве, чей отец погиб от рук коммунистов, не единственным, кому пришлось в свой срок осмыслить эту трагедию и художественно на нее ответить. Достаточно вспомнить таких разных авторов, как Юрий Трифонов, Булат Окуджава, Василий Аксенов или Чингиз Айтматов (примечательно, правда, что все они были детьми репрессированных начальников, коммунистов, недаром бытовала легенда о том, что Шукшин тоже сын непростого отца, и не случайно Анатолий Гребнев пишет в мемуарах о том, что отец Шукшина был расстрелян в 1937-м). Однако никто из них не переживал гибель своего отца так, как он, ни в ком эта история не таилась так глубоко и так мучительно, ни в ком боль не смешивалась с личной виною до такой степени, как это случилось в сердце Шукшина.
Еще за год до реабилитации Макара Леонтьевича, в октябре 1955 года Василий Макарович указывал в документах при вступлении в партию и рассказывал во время приема на общем партийном собрании института, что его отец был убит на войне — а его отчим действительно погиб на войне, — но фактически от своего настоящего отца он отрекался. Можно предположить, он всерьез опасался и тогда, и раньше, что эта страшная тайна однажды раскроется и его выгонят из партии, из института. И вот — все переменилось. К сожалению, шукшинские письма периода реабилитации отца не сохранились или же до сих пор не опубликованы, и только в книге Александра Гордона можно найти краткое упоминание об этом событии: «Когда в пятидесятые годы пришла бумажка о его посмертной реабилитации, он тяжело переживал трагедию своего отца. “Я стыдился отца всю жизнь, а оказалось, что он ни в чем не виноват. Как же мне жить теперь со своей виной перед ним?” — говорил Василий». Более резко та же мысль была выражена в интервью гражданской жены Шукшина Лидии Чащиной киевскому журналу «Бульвар Гордона»[16]: «Василию трудно многое досталось. Я не имею права об этом говорить, но ведь он пережил трагедию — его отца расстреляли. И сын, когда в армии вступал в партию, отрекся от него… А потом пришла реабилитация. Вася, когда на него находил момент откровения, с горечью мне говорил: “Лидок, ты понимаешь, какой я грех совершил? Я так верил во все это, а теперь коммунистов ненавижу”. И я, желторотик, ни хрена не понимая, спрашивала: “Как же ты теперь жить будешь?” А он, играя желваками, отвечал: “А вот так. Врать буду!” И добавлял: “Я им не какой-то недоумок деревенский. Всех их обману!” Только вместо “обману” другое слово употреблял — матерное».
КОГДА НАШИХ ОТЦОВ УБИВАЛИ, МЫ МОЛЧАЛИ, А ОН…
Еще одно хронологически смутное свидетельство встречается в статье Натэлы Лордкипанидзе «Комментарий к Шекспиру», опубликованной в журнале «Экран и сцена» в 2009 году. Автор публикации вспоминает свой разговор с Шукшиным в один из дней 1974 года: «…речь сразу зашла о спектакле “Гамлет”, поставленном Андреем Тарковским в Ленкоме. “Я ученик Ромма, а он считал, что театр должен уступить место кино. Но я был вчера на спектакле и начал сомневаться…” Что я говорила в ответ, не помню, наверное, была довольна, учитывая театроведческое образование, но Шукшина разговор о том, какое искусство важнее, не интересовал. Он сказал другое: “Когда наших отцов убивали, мы молчали, а он…” Сказал, словно впервые подумал о Гамлете как о сыне своего отца-короля, о предательстве, о смерти».
Хронологически этот разговор сомнителен, потому что премьера «Гамлета» в Ленкоме состоялась в 1976-м и, следовательно, увидеть ее Шукшин никак не мог[17], но вот слова «Когда наших отцов убивали, мы молчали…» Василий Макарович не просто мог произнести, а не мог не произнести, и подумал он, конечно, об этом не в первый раз. Это была его глубокая, личная, вечная тема. И поэтому еще одно, очень косвенное, через третьи руки переданное свидетельство, которое можно найти в статье Анатолия Заболоцкого «Все отпечатано в душе» (Наш современник. 2005. № 6), с возмущением процитировавшего слова поэта и киносценариста Юрия Арабова, который, в свою очередь, общался с Валентином Виноградовым и с его слов говорил о том, что «у Шукшина ощущение вины и тоска по Родине во всем творчестве, особенно ярко проявляющаяся перед расстрелянным отцом, она (вина) одного корня с Павликом Морозовым» — представляется явно надуманным. Павлик Морозов здесь ни при чем.