Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Уличные урки послевоенного закала, домушники, мародеры, карманники, драчуны и убийцы — их было много, и они держались с бандитским достоинством, всюду выпячивались, задирали обидными словами. Ни в бараке (мат, карты, вино), ни на работе (подножки, притирки в тесном углу), ни в столовой, ни в клубе, на танцах под радиолу — нигде не было от них покоя. Даже на улице, за проходной, преследовали они грубым гоготом и дурацкими окриками тех, с кого, как говорится, деревню и колом не собьешь.

— Эй, деревня! — глотничали они целой подконвойной ватагой. — Продай трудодни! Как там, в колхозе?..»

Судя по всему, так или примерно так оно и было. Именно в Калуге, на стройке турбинного завода, где работало много бывших уголовников, Шукшин набирался горького человеческого и писательского опыта. Именно там он увидел этих искалеченных жизнью людей и сумел на свой лад их понять. Оттуда его хорошее знание блатного мира, уголовных нравов, тюремных песен, обычаев, о чем позднее он рассказывал в интервью Валерию Фомину: «Когда нас в деревне хватила голодуха, я тоже был вынужден уйти из дома и вдоволь насмотрелся на то, что случилось с нашим братом, оказавшимся за пределами родной деревни. Встречал я и таких, как мой Егор». Но напрямую калужский период не отразился в его прозе, за исключением разве что рассказа-воспоминания «Мечты». Речь в этом очень коротком рассказе идет о двух деревенских парнях, работающих на стройке, которые скорее вынужденно, чем по доброй воле становятся друзьями:

«Работали… А потом нас тянуло куда-нибудь, где потише. На кладбище. Это странно, что мы туда наладились, но так. Мы там мечтали. Не помню, о чем я тогда мечтал, а выдумывать теперь тогдашние мечты — лень. Тогда бы, в то время, если бы кто спросил, наверно, соврал бы — что-нибудь про летчиков бы, моряков: я был скрытный, к тому же умел врать. А теперь забыл… <…> Кладбище было старое, купеческое. На нем, наверно, уже не хоронили. Во всяком случае, ни разу мы не наткнулись на похороны. Каких-то старушек видели — сидели на скамеечках старушки. Тишина… Сказать, чтоб мысли какие-нибудь грустные в голову лезли, — нет. Или думалось: вот, жили люди… Нет. Самому жить хотелось, действовать, может, бог даст, в офицеры выйти. Скулила душа, тосковала: работу свою на стройке я ненавидел. Мы были с ним разнорабочими, гоняли нас туда-сюда, обижали часто. Особенно почему-то нехорошо возбуждало всех, что мы — только что из деревни, хоть, как я теперь понимаю, сами они, многие, — в недалеком прошлом — тоже пришли из деревни. Но они никак этого не показывали, и все время шпыняли нас: “Что, мать-перемать, неохота в колхозе работать?”».

И здесь мотив внутреннего разлада, противостояния, одиночества. И, уж конечно, работать приходилось столько, что ни о какой учебе в вечерней школе и помыслить было нельзя. Зато Шукшин стал рабочим, что по советским меркам означало определенное повышение в социальном статусе по сравнению с колхозником и предоставляло большие права и возможности, и в будущем он ими воспользуется, однако дело не только в этом.

Шукшинский «серп и молот» был истинным союзом крестьянина и рабочего. В отличие от многих крестьянских сынов, тяготившихся деревенским происхождением и мечтавших поскорее о нем забыть, сбросить и сжечь «мужицкую шкуру», Василий Шукшин, примкнув к пролетариату, ничуть не утратил крестьянской сущности. Он не менял свою натуру, не подлаживал ее под обстоятельства, он еще сильнее за нее держался как за свое спасение, неприкосновенный запас, он берег свое крестьянство, точно заветную родительскую ладанку, при том что номинально крестьянином успел побыть очень недолго. Его опыт работы в сельском хозяйстве исчерпывался несколькими летними месяцами в годы войны, когда он был подростком, а от взрослой колхозной работы он ушел. И тем не менее, покинув село, усложняя себя и наполняя новыми городскими смыслами, Шукшин не отказывался от деревенских, народных традиций. Не случайно много лет спустя он говорил в одном из интервью: «Мне вообще хочется, чтобы сельский человек, уйдя из деревни, ничего бы не потерял дорогого из того, что он обрел от традиционного воспитания, что он успел понять, что он успел полюбить… Совесть, совесть и совесть — вот это не должно исчезнуть».

И, заглядывая вперед, заметим — то же произойдет, когда к Шукшину-крестьянину и Шукшину-рабочему прибавится Шукшин-матрос, потом учитель и комсомольский деятель районного масштаба, затем столичный студент, творческий интеллигент, и далее, когда пойдет профессиональное умножение личности — актер, писатель, киносценарист, режиссер, публицист, драматург. Каждая новая социальная роль, каждая новая ступенька не отменит прежней, пройденной. Шукшин станет сложным человеком в самом прямом значении этого слова: сложным, то есть — сложенным. Вот почему именно он, как никто другой из его современников, вберет в себя черты русского человека советской эпохи в его наибольшей полноте и широте охвата, что очень точно подметил Валентин Распутин, чье суждение о Шукшине взято в качестве одного из эпиграфов к этой книге. И в этом смысле во всех шукшинских блужданиях можно увидеть определенную цель, своего рода жизнетворчество, едва ли им осознаваемое. Несомненно, тот, кто вел Шукшина по жизни, кто одарил его талантами, кто позвал и избрал его из миллионов крестьянских детей, знал, что делал.

Родина Циолковского Калуга оказалась очень важным пунктом на этом земном и вселенском пути — тектоническим взрывом, разломом. Именно в этом городе (а не в Бийске или других — Новосибирске, Казани, для него скорее транзитных) Шукшин мог рассчитывать только на себя. Тут уж точно никто никаким сыром с ним бы не поделился. Но Калуге он был благодарен, и позднее в статье «Монолог на лестнице» Василий Макарович напишет: «Город — это и тихий домик Циолковского, где Труд не искал славы. Город — это где огромные дома, и в домах книги, и там торжественно тихо. В городе додумались до простой гениальной мысли: “Все люди — братья”. В город надо входить, как верующие входят в храм, — верить, а не просить милостыню. Город — это заводы, и там своя странная чарующая прелесть машин. Ладно, если ты пришел в город и понял все это».

Понимал ли это он сам, когда скитался по калужскому кладбищу осенью 1947 года? Неизвестно. Но, возможно, понимал другое. Если считать — а так можно считать, — что в Калуге, перед Калугой было самое узкое, самое опасное место его судьбы, тонкий шаткий мостик, с которого он мог сорваться, сгинуть, стать жертвой или слиться с уголовным окружением, то, может быть, именно к калужскому периоду наиболее подойдут слова, которые много лет спустя Шукшин скажет актеру Георгию Буркову: «“А ты знал, что будешь знаменитым?” — “Нет”. — “А я знал…”»

Если бы не это знание, скорее всего, сорвался бы.

ПАРЕНЬ СООБРАЗИТЕЛЬНЫЙ И АБСОЛЮТНО ЗДОРОВЫЙ

Проработав в Калуге несколько месяцев, в начале 1948 года Шукшин был откомандирован головной конторой во Владимир на тракторный завод. С чем был связан этот перевод, лучше ли были условия работы и проживания во Владимире, зарплата, снабжение — все это неизвестно, как неизвестен и сам владимирский период его жизни. Но, судя по всему, там действительно было лучше. Владимирский тракторный к той поре уже вышел из фазы восстановления, а работа на действующем предприятии всегда более сносно организована, чем на строительстве, а главное, с кадрами там другая ситуация. И, наконец, тот факт, что свой третий (или, учитывая дипломную работу, четвертый) фильм «Странные люди» Шукшин в конце 1960-х годов приедет снимать именно во владимирские края, говорит в пользу этого города. Впрочем, в воспоминаниях Ивана Петровича Попова ностальгические прогулки Шукшина (его троюродного брата) по местам юности описаны довольно скупо:

«Как-то под вечер, когда уже приехали со съемок, Василий вдруг предложил пройтись по городу.

— Пойдем, — сказал он, — я покажу, где я работал.

Шли долго куда-то на окраину. Очутились перед Владимирским тракторным заводом.

15
{"b":"559273","o":1}