А вот голос Лидии Николаевны: «Шукшин мог две-три недели пить, был агрессивный, буйный. Я выгоняла из дома всех, кого он приводил. На себе его не раз притаскивала. Был даже случай, когда увидела мужа лежащим около дома, а я тогда была беременная. Лифт не работал. Что делать? Взвалила на себя и потащила. Думала, рожу… До этого два года у нас не было детей, для меня это было трагедией. Когда же родилась Маша, он бросил на время пить. Дети его спасли… Он за 10 лет нашей жизни только раза три, от силы пять, объяснялся мне в любви, да и то — от обиды или ревности. И вместе с тем хорошо знал меня, понимал… Василий Белов после похорон сказал мне: “Вася был счастливый, что ты у него была. Он мне это сам говорил”. А я от мужа таких слов никогда не слышала».
Однако быть женой Шукшина оказалось непросто не только в силу этих, условно говоря, бытовых обстоятельств. Существовали и более глубинные, бытийные причины. Среди рабочих записей Василия Макаровича встречается такая: «Я — сын, я — брат, я — отец… Сердце мясом приросло к жизни. Тяжко, больно уходить», — и отсутствие позиции мужа здесь очень показательно, как и то, что незадолго до смерти он написал: «Буду помирать, последняя моя мысль будет о Родине, о матери, о детях». Не о жене, и дело тут не в том, какой была его жена, а в том, что Шукшин принадлежал к той породе мужчин, для кого мать важнее всего на свете. Вспомним еще раз слова Буркова, с которым Василий Макарович был предельно откровенен: «…однажды Шукшин сознался мне, что он тоже “маменькин сынок”», и это обидное выражение имело в шукшинских координатах совсем другой, глубинный смысл. Недаром он так боялся мать потерять, умереть позже, чем умрет она, и здесь тоже есть что-то андрей-платоновское, уводящее в детство, против которого любая женщина кроме матери бессильна — так, в «Сокровенном человеке» Фома Пухов «вернулся к детской матери от ненужной жены».
А что касается Лидии Николаевны Федосеевой-Шукшиной, то всем печальникам шукшинской судьбы, всем сокрушавшимся и сокрушающимся, что он-де не на той женился и как она могла потом… да как она посмела… да что она себе думала… — всем этим людям стоило бы припомнить слова Пастернака, сказанные, правда, в связи с другим литератором, но в данном случае более чем уместные: «Бедный Пушкин! Ему следовало бы жениться на Щеголеве и позднейшем пушкиноведении, и все было бы в порядке». Так же и с Шукшиным…
ПИЛ И АНТИСЕМИТСТВОВАЛ
А еще в 1967 году, о котором идет пока речь, Шукшин писал Белову:
«У меня такое ощущение, что мы — крепко устали. От чего бы?! И как бы наладиться. Мне лично осточертело все на свете. Пытаюсь вином помочь себе, а ты знаешь, что это за помощь. Был у меня тут один разговор с этими… Про нас с тобой говорят, что у нас это эпизод. Что мы взлетели на волне, а дальше у нас не хватит культуры, что мы так и останемся — свидетелями, в рамках прожитой нами жизни, не больше.
Особенно доставалось мне: “Завелись три лишние бумажки в кармане — пропить их!” А тут сидишь и думаешь про целую жизнь… И до того додумаешься, что и — в магазин. Неужели так, Вася? Неужели они правы? Нет, надо их как-то опружить».
Эта же мысль была продолжена в шукшинских рабочих записях: «Нас похваливают за стихийный талант, не догадываясь или скрывая, что в нашем лице русский народ обретает своих выразителей, обличителей тупого “культурного” оболванивания».
Белов полагал позднее, что под этими, безликими, конкретно неназываемыми людьми («На что бесстрашен был, и то некоторые слова вслух произносить побаивался…» — комментировал он вышепроцитированное письмо Шукшина) имеются в виду определенные национальные силы — французы, как он их называл. «Макарычу попадало от “французов” еще больше, чем мне… Шукшин все эти годы был в центре борьбы за национальную, а не интернационально-еврейскую Россию…»
И в другом фрагменте: «Память запечатлела многие острые разговоры. Однажды мы были у Анатолия Заболоцкого и говорили о странном сходстве евреев с женщинами. Вспомнили, что говаривал о женщинах Пушкин. Дома в Вологде у меня имелся случайный томик Пушкина. На 39-й странице есть такой текст: “Браните мужчин вообще, разбирайте все их пороки, ни один не подумает заступиться. Но дотроньтесь сатирически до прекрасного пола — все женщины восстанут на вас единодушно — они составляют один народ, одну секту” (“Как евреи” — это была моя добавка к Пушкину)…»
Но в том-то и дело, что добавка от Белова, а не от Шукшина. Вообще отношение к евреям — это та тема, которую, говоря о герое этой книги, нельзя обминуть не потому, что она так уж важна для понимания его творчества. Едва ли он был ею как художник, как мыслитель, как публицист и как гражданин заворожен до такой же степени, что и его суровый вологодский друг, писавший в мемуарах: «Вообще о евреях и тогда говорили почти все, одни напрямую и громко, другие тихо, с оглядкой. О слове “жид” вспоминали редко, и то в основном сами евреи. Это слово произносилось обычно с провокационными целями. Если человек вспомнил жидов, то это был верный признак того, что он сам еврей либо из еврейского круга и наверняка представит тебя своим близким как антисемита. Я несколько раз попадался в такую ловушку. Антисемитский ярлык был несмываем… Шукшин прекрасно знал сие опасное обстоятельство…»
Возможно, все так и было — Белову видней. И Шукшина в один из самых острых подковерных конфликтов советской жизни втягивали с разных сторон: один поединок Ромма и Кочетова чего стоит. Но если оставаться на почве фактов, текстов, письменных источников, надо признать: что бы ни говорили люди, которым по разным причинам хотелось и хочется видеть Шукшина антисемитом хоть со знаком плюс, хоть со знаком минус, — все это скорее отражение их собственных представлений, убеждений, фобий и пристрастий. В прозе же Василия Шукшина, в его кинематографе, его публицистике, даже в опубликованных письмах или рабочих записях, в выдуманных и невыдуманных рассказах нет ни одного ни отрицательного, ни положительного образа еврея, нет ни высказываний, ни ссылок, ни даже упоминаний представителей этого народа, нет ни приязни, ни неприязни, никакого здорового либо болезненного интереса к нему нет в отличие от произведений или высказываний Белова («Все впереди»), Виктора Астафьева («Печальный детектив», переписка с Натаном Эйдельманом во второй половине 1980-х), или — другой пример — Александр Солженицын с его исследовательской работой «Двести лет вместе».
Конечно, можно на все это возразить — шифровался Шукшин. Можно вспомнить, что среди тех рецензентов, кто срезал сценарий о Степане Разине, а до этого «Точку зрения», числились двое «безродных космополитов» — С. И. Юткевич и М. Ю. Блейман, и тут, если немного пофантазировать, так и представляешь, как встают «преданный» Шукшиным Кочетов и «отринутый» Софронов и хором вопрошают: «Что, сынку, помогли тебе твои ляхи?» Но все равно в творчестве и в известной переписке Шукшина и это вопиющее обстоятельство никак не отразилось, а ведь мог бы что-нибудь «ляпнуть» хоть в письме Белову, которому безоглядно доверял и у которого нашел бы сочувствие и поддержку. Нет же…
У Шукшина не то что евреев, у него вообще нет людей нерусских. Его мир — это наш национальный русский мир со всеми его пропастями и вершинами, гениями и злодеями, чудиками и мещанами. Он для писателя абсолютно самодостаточен, целостен, в хорошем смысле этого слова автономен, и поиск причин всех его горестей и разломов обходится без внешних друзей или врагов. Русский вопрос — это русский вопрос, русское дело — это русское дело, и ни в каких дополнительных обстоятельствах они не нуждаются.
Однако еврейская тема существенна для понимания одного из шукшинских мифов. Об антисемитизме Василия Макаровича писали многие. Писали с разных позиций Фридрих Горенштейн и Виктор Некрасов, цитировавшиеся в начале этой книги, причем именно Шукшин оказался своего рода камнем преткновения в отношениях двух этих писателей и поводом для жесточайшей ревности младшего к старшему.