Весь ужас положения заключался в том, что язык был единственной сферой мышления, доступной человеку. Рабы языка, мы не могли думать, взаимодействовать, передавать информацию, одновременно не загоняя себя в ловушку субъективного восприятия значений слов, подавляя в себе рациональное и объективное мышление, не давая ему даже зародиться.
То, что мы принимали за человеческое мышление, немногим отличалось от первичного бульона, в котором зачатки мыслей боролись за то, чтобы выжить и развиться, лишь мечтая в один прекрасный день вырваться на свободу – воспарить в воздух или утвердиться на земле. То, что мы принимали за человеческий разум, было настолько несовершенным, что вызывало жалость. И все-таки, в то же самое время, он восхищал, едва вы задумывались над тем, как много он успел совершить за свою относительно короткую историю – вопреки предубеждениям, исходно встроенным в органическую жизнь. Его свершения поражали еще больше, когда вы осознавали, что индивидуальные носители человеческого разума сделаны из мяса.
Сеть, составленная из отдельных ЧАРЛИ, была сферой иной символики, не просто другим миром – а миром с абсолютно другой парадигмой, без довлеющего примата биологического выживания, без страха смерти, влияющего на суждения и видение, искажающего и извращающего все восприятия и результаты. Это была среда, в которой идеи могли странствовать свободно, ничем не связанными, развиваясь, разрастаясь, превращаясь в грандиозные сложнейшие конструкции из концепций и деталей – бабочек и динозавров электронного Зазеркалья, обитателей экологии мышления.
Только кто способен запустить этот процесс? Кто может сформулировать исходный вопрос: «Что есть бабочка? Или динозавр?» Кто там Бог?
Где Бог в той вселенной?
Я страшно боялся, что новая экология мышления окажется пустышкой. Это будет настоящей катастрофой.
Запищал компьютер. Все следы в течение шести месяцев оставляли только три червя.
Три?
Тогда откуда появился четвертый?
От этого вопроса по спине пробежали мурашки. Через некоторое время я понял почему.
Волочащееся дерево, по сути, не растение. Это – колония древоподобных существ в совокупности с множеством симбиотических партнеров.
Древесная часть колонии представляет собой фикусо-видный конгломерат множества переплетающихся стволов, образующих полугибкую решетчатую структуру из полых труб и сплошных тяжей, поднимающихся дугой и переходящих в фестончатую крону. В дополнение к этому, каждая часть волочащегося дерева неизменно окутана таким толстым слоем симбиотических лиан, ползучих растений и паутин, что невозможно сказать, где собственно кончается волочащееся дерево и начинаются его симбионты.
На сегодняшний день средняя высота волочащихся деревьев колеблется от десяти до двадцати метров, а документально засвидетельствованная высота отдельных экземпляров составляет тридцать пять и сорок метров. Вполне возможно, что волочащиеся деревья способны достигать и большей высоты, однако до сих пор такие экземпляры не наблюдались. Принимая в расчет относительную молодость хторранского заражения, с большой долей уверенности можно предположить, что, развиваясь в более благоприятных условиях, волочащиеся деревья будут вырастать еще выше.
Волочащиеся колонии неизменно продуцируют листья самой разнообразной формы и размеров, создавая трудности для идентификации отдельных экземпляров по внешнему виду. Конфигурация листьев, по-видимому, зависит от возраста дерева, высоты расположения побега и основной функции, которую он выполняет – ствола, его подпоры, ветви или опоры при движении. В общих чертах, однако, мы можем говорить, что листья волочащихся деревьев имеют, в основном, темные и пурпурные оттенки, хотя серебристые, золотистые, бледно-голубые, снежно-белые и ярко– красные листья – тоже обычное явление; цвета варьируются также в зависимости от того, какого рода квартиранты обосновались среди стволов, лиан, ветвей и в кроне.
«Красная книга» (Выпуск 22, 19А)
8 БАРСУКИ
Любовь и смерть – антитезы. Одной можно лечить другую,
Соломон Краткий
Двумя часами позже мы подъехали к роще волочащихся деревьев и остановились недалеко от нее.
Все камеры и сканеры на обеих машинах вылезли наружу и закрутились, ловя в фокус безмолвные деревья, застывшие без движения посреди сухого летнего дня. Далекий горизонт был чистым и голубым; утренний бриз развеял почти всю розовую дымку, и перед нами расстилался вид на бесконечность. По контрасту с безлюдным пейзажем, окрашенным в кроваво-красные и ржавые тона, зловещая глубина пустого неба производила угнетающее впечатление – мне казалось, будто за ней что-то прячется.
Мы сидели внутри машин, изучая экраны и потея. Телескопические объективы передавали лишь дрожащие тепловые потоки, восходящие от земли; колеблющиеся образы на экранах таяли, однако больше никакого движения снаружи не наблюдалось. Даже ветер заполз в какой-то закуток и умер.
Мы сидели. Ждали. Обдумывали ситуацию. Я чуть приоткрыл люк, чтобы принюхаться. Потом задраил его и, вернувшись к своему терминалу, снова уставился на экраны. Откинувшись на спинку сиденья, я сцепил пальцы на затылке. Позвонки приятно хрустнули, и этот хруст отдался по всему телу вплоть до кончиков пальцев. Потом я снова наклонился вперед и выдохнул. Картинки на экранах оставались без изменений. Они светились как маленькие голубые листы обвинительных актов. Из переднего наблюдательного фонаря вывалилась Уиллиг и уселась напротив меня – круглолицее маленькое создание, гладкое и розовое. В прежние времена ее сочли бы слишком низкорослой, слишком старой, слишком толстой и слишком жалостливой для армии. Теперь такие вещи не принимались в расчет. Существовала работа, и ее надо было делать. Любой желающий работать приветствовался. Однако внешность Уиллиг вводила в заблуждение – эта женщина была сама деловитость. Строгая мужская стрижка ежиком, а под формой – комок стальной мускулатуры; если бы вы посмотрели не на нее, а на то, что ей поручали, то, наверное, поняли бы, что более беспощадной женщины, чем эта маленькая бабушка, на планете нет.
– Кофе? – спросила она.
– Вообще-то я люблю кофе. Вопрос только в том, что в этом термосе.
– Зеленовато-коричневая бурда, – констатировала Уиллиг, но все же налила мне кружку.
Я отхлебнул глоток и сморщился. Вкус у эрзаца был препротивнейший.
– Ужасно?
Она ждала моей реакции, прежде чем налить себе.
– По вкусу напоминает слоновью мочу, причем слон либо болен, либо ведет беспорядочную половую жизнь.
Уиллиг, несмотря на бабушкины манеры, ничуть не смутилась. Я всегда уважал ее за это. Она просто моргнула и сладким голосом произнесла: – Я и не знала, что вы эксперт по слоновьей моче. Где вы изучали медицину? – Она налила себе полкружки, отпила глоток и решила: – Я склоняюсь в пользу беспорядочных половых связей. Если бы слон был просто болен, чувствовалось бы больше аромата.
– Именно это я и люблю в вас, Уиллиг. Вы никогда не дадите шутке умереть своей смертью. Вы преследуете ее, как висконсинец барсука, пока она не выбросит белый флаг и не сдастся.
– Барсука? Барсука? – проворковала она. – Нам-то с вами не понадобятся вонючие барсуки?
– Знаете, – медленно проговорил я, стирая дезинтегрирующей салфеткой зеленовато-коричневую смесь со своей рубашки. – Я мог бы отдать вас под трибунал за игру подобными словами.
Она фыркнула.
– Если вы не отдали меня под трибунал за кофе, то уж за маленькую невинную шутку наверняка не отдадите.
– Маленькую невинную шутку? В трех словах – сразу три лжи. – Я вставил кружку в держатель рядом с консолью терминала и снова откинулся на спинку сиденья, чтобы подумать; сиденье предупреждающе скрипнуло.
– Ладно, капитан. – Уиллиг упала в свободное кресло боевого поста номер два; ее голос стал серьезным. – Что мы ищем?