– Ты-то сам откуда? Из «Мелоди мейкер»?
– Из «Роллинг стоун».
– Так что ты здесь делаешь почти уже год? Чего ищешь? Черную манду послаще?
– Что?.. Нет, нет. Я над историей работаю.
– Тебе что, целый год нужен, чтобы написать историю о Медяке?
– Каком таком медяке?
– Ого! Ты даже не знаешь имени того, о ком на все лады расспрашиваешь… Медяк – человек, что не так прочел договор.
– Значит, тот документ все же существует?
– Я гляжу, «Роллинг стоун» отряжает сюда не самых умных.
– Но я и не глуп.
– Да? Слушай, а зачем вообще «Роллинг стоун» командировать сюда человека почти на год? Что это за рассказ такой неимоверный?
– Да меня вообще-то не командировали.
– А вот это верно. Ни на какой «Роллинг стоун» ты не работаешь. И на «Мелоди мейкер» тоже, и ни на какую другую хрень. «Нью-Йорк таймс» та – да, та может отрядить сюда своего репортера на год, но никак не журнал, что любит печатать у себя на обложках жопников. Я думаю, ты здесь все-таки ради черной манды. Как тебе, кстати, эта Аиша? Хорошо ублажает? Мохнага до конца еще не растрахана?
– Да что…
– Похоже, белый малый, я знаю о тебе больше, чем ты обо мне.
– Аиша, она… она мне не подруга.
– Да уж куда ей. Малые вроде тебя черных баб для этой цели не держат. Они вам не для дружбы, а больше для дрючбы.
– Для этой цели у меня женщин нет вообще.
Джоси Уэйлс смеется сипом, словно цедя его сквозь зубы. Не как Папа Ло: тот откидывает голову и выталкивает смех нутром, из глубины объемистого живота.
– Ай, хорошо сказал! Спиши слова.
– Я здесь всю неделю.
– Не, сегодня же проваливаешь.
– Да я пошутил насчет всей недели. Просто я говорю что-нибудь смешное, ты смеешься, а я говорю, что всю неделю буду сюда приходить с новыми шутками. Это из одной интермедии… Ладно, проехали.
– Зачем ты ходишь и выспрашиваешь насчет Медяка?
– Ну, я…
– Пытаешь даже того идиота-коротышку Шотта Шерифа.
– Со мной он разговорчивостью не отличался.
– А чего он такого мог сказать? Он ведь его толком и не знал.
– Вы с ним дружили?
– Джоси Уэйлс любит всех.
– Я имею в виду Медяка, не Шотта Шерифа. Он ведь был реально задействован в центровом совете по миру?
– Да что ты реально можешь знать об этом совете? Ты как пить дать не въезжаешь, что это все была шутка. Мир… В гетто мир бывает только один. Реально простой; такой простой, что даже тормоз знает, чем он пахнет. Белый и тот допирает. Ровно в ту секунду, как ты говоришь «мир» или «давай помиримся», ганмены складывают стволы. Но вот какое дело, белый малый. Как только стволы складываете вы, свои стволы тут же вынимают фараоны. Так что опасная она штука, этот мир. Мир отупляет. Заключая его, ты забываешь, что под ним подписались не все. Хорошие времена для одного – это плохие времена для кого-то другого.
– Хм. Готов поклясться, что слышал… То есть ты говоришь, мирный договор – плохая идея?
– Нет. Это ты так сейчас сказал.
– Ну, а ты что говоришь?
– Медяк пришел с Уарейка-Хиллз, это почти что сельская глубинка. Уклад Кингстона он не понимал. И отправился в Копенгаген к своему закадычному другу Папе Ло, а потом пошел дуть ром со своим еще одним хорошим другом, Шотта Шерифом. И все б мило да складно, если бы речь шла только о территории ЛПЯ или ННП.
– Но вот в мае прошлого года он отправляется в «Кайманас-парк», который считается…
– …нейтральной территорией.
– И, что еще хуже, отправляется один.
– Веяния мира превратили его в наивного глупца. В этом и проблема. Мир делает тебя беспечным.
– Как полиция узнала, что он там?
– Ты думаешь, ганмена найти так уж сложно?
– Но там их оказалась целая куча, а не парочка каких-нибудь вшивых копов, делающих на бегах ставки.
– Засада. Ты любишь фильмы про ковбоев?
– Честно говоря, терпеть не могу. Я ведь частично сиу.
– Сяо?
– Да нет же. Сиу. Ну, типа чероки. Или апачей.
– Индеец, что ли?
– Отчасти.
– А. Оно и видно.
– Ты знаешь, кто его подставил? В смысле, Медяка.
– Должно быть, сам подставился.
– Но кое-кто из людей здесь говорит, что он после Папы Ло шел вторым, а со временем мог и вовсе стать первым.
– Человек, который даже не жил в Копенгагене из-за боязни пули? Кто тебе такое сказал?
– Люди. А с его уходом…
– Если вдуматься, то та же гребаная пуля, от которой он прятался. Ну и что, ты говоришь, с его уходом? В гетто незаменимых нет. Заменить можно кого угодно. Даже меня.
– Понятно. А как, по-твоему, на все это отреагирует Певец?
– Я похож на чтеца его мыслей? Или караульщика?
– Да нет, я не в том смысле… То есть между вами любови не водилось?
– Не знаю, что ты имеешь в виду, но этот человек прошел через многое. Кое-кому, видно, понадобилось, чтобы он откинулся. Прилег, отдохнул.
– Однако делу он, похоже, предан, раз приехал обратно с еще одним концертом. Особенно после того, что случилось в прошлый раз.
– Ха-ха. Теперь-то уж на Певца никто не дернется.
– Готов поспорить, что никто не допускал такой мысли и в прошлый раз.
– В прошлый раз друг дал другу провернуть у себя на дому аферу со скачками. Теперь же он такого не допустит. И на этот раз никто не будет стрелять ему в грудь, потому как некому всадить ему нож в спину.
– Погоди. Ты думаешь, они там высматривали друга Певца? Тут дело в той афере?
– О Певце мне сказать нечего.
– Но ты ведь говорил о его друге, а не о самом Певце.
– Есть такие деревья, что давно уже спилены.
– Ты сейчас звучишь прямо как Папа Ло.
– Вот что происходит с уходом людей. Они продолжают жить в твоей памяти.
– Я иногда звучу, как мой отец.
– А я наказываю, как мой папаша.
– В самом деле?
– Представь себе. Кое-кто в гетто в самом деле знает своих отцов. Из которых некоторые даже женаты на их матерях.
– Я не хотел задеть чьих-либо чувств.
– Все важное, что ты пока сказал, исходит не от тебя.
– О.
– Папа Ло – вот причина, по которой мы в гетто живем припеваючи. Это Папина заслуга в том, что когда я смываю унитаз, то могу помахать своему говну ручкой. Ты-то небось, белый малый, воспринимаешь это как должное? Что когда дергаешь грушу, то прощаешься со своим говном навеки. Да, благодаря Папе Ло народ тут в гетто поживает на славу. Папа Ло и Певец – одно и то же. А потому то же произойдет и с Певцом.
– Извиняюсь?
– Извиняйся перед собой.
– Я вижу, ты не его фанат.
– Меня больше Деннис Браун[179] прикалывает.
– Он, кажется, верил в это примирение.
– Тебя, белый малый, когда-нибудь сажали в тюрягу?
– Нет.
– Вот и хорошо. Потому что, когда ты в ней оказываешься, фараоны выбивают из тебя всё. И речь не просто об ударе дубинкой по харе, пинке по почкам или вышибании двух здоровых зубов так, что ты не можешь нормально есть, а язык у тебя разрезан повдоль. И бог бы с ним, когда они берут провод, одну его жилу обматывают тебе вокруг мудей, другую – вокруг головки и втыкают другой конец в розетку. Это еще только первый день, да и не самое худшее, что может случиться в тюрьме. Худшее в ней – это когда расщепляют твое время, день и ночь, даже твой собственный день рождения. Это ад, когда ты не можешь даже сказать, вторник сегодня или четверг. Ты теряешь все чувства, ориентиры. Напрочь утрачиваешь сцепление с внешним миром. Не знаешь, что там, снаружи, происходит. А знаешь, что происходит, когда ты уже не знаешь, чем ночь отличается от дня?
– Скажи, буду знать.
– Черное превращается в белое. Верх переходит в низ. Собака с кошкой превращаются в друзей. Ты спрашиваешь: что там за мирный договор? Он был между двумя районами или просто двоими давними сидельцами?
– Что ты думаешь насчет…
– Я здесь не затем, чтоб думать.
– Да нет, я насчет Певца.
– Ты все почему-то думаешь, что я должен думать о Певце.