Но это был семьдесят пятый, а сейчас на дворе декабрь семьдесят шестого, и один год впору сравнить с целым столетием. Потому что каждый человек, что сражается с монстрами, в итоге сам становится монстром, а в Кингстоне есть по меньшей мере одна женщина, считающая меня убийцей всего, имя чему «надежда». Люди думают, что я теряю силы оттого, что переживаю из-за убийства по ошибке школьника, но им невдомек, что теряюсь я оттого, что, казалось бы, должен переживать, но не переживаю. А сейчас моя женщина зовет меня: «А ну-ка, большой босс, иди давай за стол, еда готова».
Нина Берджесс
– Алё?
– Ха! Хвала всемогущему Джа: ты наконец-то продрала глаза. А я, между прочим, сестрёна, третий раз тебя набираю.
Моя сестра Кимми. Всего два предложения, а уже корчит из себя жительницу гетто. Встало ли уже солнце? Неизвестно, отчего я проснулась – от звонка или чтобы это узнать.
– Намаялась за день.
– Рассказывай. Тусила небось напропалую… Слышишь меня? Тусила, говорю, напропалую! А не спросишь меня, что тебе за это причитается?
– Я уже знаю.
– Ты уже знаешь, что тебе причитается?
– Нет. Знаю, что ты мне сейчас это скажешь.
– Ха. Ну у тебя нынче, сестрён, шестеренки в голове крутятся дай бог. Шустренько. Я даже не привыкла к такой твоей сообразительности. Должно быть, сказывается утренний воздух.
У Кимми заведено звонить мне как можно реже, с той самой поры, как она знается с Расом Трентом, сказавшим ей сводить контакты с узниками вавилонской шитстемы к минимуму. Сам он этих контактов избегает, каждые полтора месяца срываясь в Нью-Йорк. Кимми все дожидается визы, чтобы поехать туда к нему. Казалось бы, сын министра иностранных дел мог бы спроворить визу своей королеве. Но он об этом словно специально не догадывается; хоть бы раз предложил. Впрочем, на Ямайке продается решительно все, в том числе и американская виза, так что, может статься, это лишь дело времени. А впрочем, ладно, у меня сегодня дела.
– Чем могу помочь, Кимми?
– Я тут думала на днях… Что ты знаешь о гарвиизме?
– Ты звонишь мне, э-э…
– Без пятнадцати девять. Без пятнадцати, Нин, без пятнадцати. Девять.
– Девять. Вот черт! Мне ж на работу.
– Никакой работы у тебя нет.
– Но в душ-то все равно надо.
– Так что ты знаешь о гарвиизме?
– Это что, радиовикторина? Алё, я в эфире?
– Не хохми давай.
– Тогда что это за хохма – будить меня спозаранку только затем, чтоб преподать урок обществоведения?
– Вот. И я о том. Для тебя это как будто пустой звук. Потому-то белые вас так и держат под прессингом, хотя при слове Гарви уши у тебя должны навостряться, как у собаки.
– Ты говорила сегодня со своей матерью?
– Она в поряде.
– Это она тебе так сказала?
– Мамульке нужно затачивать свою жизнь под борьбу. Только тогда она сможет реально выбраться из-под пресса шитстемы, как народ.
От Раса Трента Кимми понахваталась мудреных словес – вербальный инструментарий, которому наущают англичане, – чтобы перед кем-то ими козырять, пулять, как перец в глаза. Растафарианство с негативизмом не имеет ничего общего, и поэтому слово «угнетение» фигурирует у нее как «прессинг», хотя такого слова в языке и нет. «Посвящать» у Кимми звучит как «затачивать» – бог знает, что вся эта абракадабра значит, но звучит так, будто кто-то пытается создать свою собственную троицу, но забывает имя третьего в ней. Что это за фигня, сестрёна, насчет которой ты меня пытаешь? И слишком уж много труда уходит на то, чтобы ее запомнить. Но ничто не вызывает у Кимми такой симпатии, как непомерные усилия, которые на это тратятся. Особенно в то время, как Рас Трент, возможно, ищет себе другую женщину – не королеву, как Кимми, но такую, которая будет запросто посасывать ему конец и, может, полизывать анус так, чтобы его «о нет, о нет» переходило в сладострастное «о мине-ет» – все это с киской, при которой ему необязательно умничать. Кимми хочет чего-то конкретного, но все никак не спрашивает, предпочитая, вероятно, выудить это в ходе разговора. Что же касается этого утреннего звонка, то кто знает – может, она просто хочет утвердиться, ощущать себя лучше, чем кто-то другой, а мой номер – одна из немногих комбинаций в восемь цифр, которые она в силах запомнить.
– Я бы назвала его национальным героем.
– Ну вот, по крайней мере, это ты знаешь.
– Он хотел, чтобы темнокожие в конечном итоге вернулись обратно в Африку.
– В каком-то смысле. Но хорошо, хорошо.
– Он был вор, который купил корабль, не способный никуда плыть, но, возможно, не единственный национальный герой, который был вором.
– Так, так. Кто тебе сказал, что он вор? Знаешь ли, оттого, что темнокожие никак не могут пойти путем прогресса, они предпочитают называть ворами своих соплеменников.
– Я и не знала, что настоящее имя Маркуса Гарви – Берджесс. Или Берджесс – это наша настоящая фамилия?
– Вот так ты и говоришь. И это в точности то, что, по его словам, говорят люди вроде тебя.
– Люди вроде меня?
– Необязательно вроде тебя. В целом люди, блуждающие во тьме. Выйди из тьмы и иди к свету, сестрёна.
Я могла бы ее заткнуть, но Кимми, как и Рас Трент, с тобой, по сути, не разговаривает. Ей нужен лишь свидетель, а не слушатель.
– Ну а почему звонить мне, если ты уверена, что я не единственная, кто блуждает во тьме? Могла бы набрать кого-нибудь из подружек по твоей супер-пупер-школе. Типа того.
– Сестрёна, если революция когда-нибудь произойдет, то она должна вначале произойти у тебя дома, ты вникаешь?
– Да? А дом Раса Трента, по-твоему, уже освобожден?
– На нем свет клином не сошелся. У меня есть и своя собственная жизнь.
– Разумеется. А сошелся он на Маркусе Гарви.
– Куда, по-твоему, движется твоя жизнь? Все вы, темнокожие, мечетесь, как безголовые куры, и даже не знаете, почему у вас нет направленности. Ты хотя бы читала «Душу на льду»? Или на сколько с тобой поспорить, что ты не читала ни «Брата Соледада», ни «Как Европа подсидела Африку»?
– Какая ты начитанная… Всегда такой была.
– Книги, они для мудрости. А бывает, что и наоборот.
– Проблема с книгой в том, что никогда не знаешь, куда она ведет, пока в ней не заблудишься… Ну ладно, мне пора в душ.
– Да зачем? Тебе все равно идти некуда.
«А шла бы ты, милая, лесом? Понести от Че Гевары мне не удалось – у него на меня не встал, – так что не попробовать ли накрыть революцию своей вагиной?»
Эти слова едва не срываются с моего языка, но тают там, как сахарная пудра. Я твержу себе, что терплю Кимми, потому что, если б я заговорила с ней таким тоном, как она со мной, она бы не пережила этого. Не перевариваю людей, которых приходится оберегать в то самое время, как они стремятся ужалить тебя побольней. В глубине души она все та же девчонка, которая больше всего на свете любит нравиться, а для себя по-детски желает родиться в нищете и бороться, бороться, чтобы со всей полнотой ощущать ненависть к обитателям Норбрука. Но когда-нибудь она доиграется, оттолкнув меня слишком далеко или, наоборот, недостаточно сильно. Я продолжаю внушать, что у меня на нее нет времени, хотя кто, как не я, ездила с ней на одно из тех собраний двенадцати племен растаманов (не помню, когда конкретно, но, наверное, в ту самую неделю, когда мы отправились на вечеринку в дом Певца).
Всю дорогу туда она, перекрывая тарахтенье «Фольксвагена», громко вещала о том, что мне надо делать, а что не надо, и чтобы я, чего доброго, не заставила ее краснеть своей неотесанностью. Голосом, скачущим и срывающимся на выбоинах, она наущала, что, когда я въеду в состояние, меня поглотят позитивные вибрации и я заточусь под борьбу за освобождение чернокожих, свободу Африки и Его императорского величества[90]. Или же, может, я уже слишком погрязла во зле и порочности, чтобы меня обуяло хоть что-то позитивное, потому как истинный растафари начинает с того, что распаляет в себе огонь, огонь глубоко внутри, который не загасить стаканом воды, и нельзя пассивно ждать, пока он испарится из твоих пор, словно пот, а необходимо прорвать в своем уме брешь, чтобы он неистово вырвался наружу.