– Ты многое забываешь с удобством для себя.
– Что, например?
– То, о чем ты до сих пор помалкивал. Ты говорил так: если руками янки тебя сцапают, то ты за собой поволокешь всех. Цитата не совсем точная, но в твоем цветистом стиле. Так вот, muchacho: все складывается так, что…
– Ты оглянись вокруг. Вавилон пал? Нет? Что ты вообще думаешь, Луис? Ты в самом деле считаешь, что у них на меня есть управа? После того как они раструбили обо всем в крупной газете, собрали большущую свору репортеров, где распинались, что выиграли войну с наркотиками, глянь, как быстро они на все наплевали, поняв, что на меня нет управы. Устраивают обкидку дерьмом, перекраивая Рональда Рейгана в Джорджа Буша, борются якобы за то, чтобы спасти драгоценных белых девушек от участи черных крэк-блудниц. И смотри, как только я расплевался со всем этим янки-ебаторием, меня тут же сгребли и отправили прямиком обратно в Копенгаген, как будто ничего и не было. Но я, Луис, своих друзей не забываю. Как и тех, кто бросает меня гнить, когда убить меня у них не получилось. Я все запоминаю, Луис. Медельин, мне думается, тоже запомнит.
– А ты уверен, Джозеф, что меня послал как раз не Медельин?
Как обычно, при взгляде на лицо Джоси ничего разглядеть нельзя. Нужно смотреть на его руки – на то, как у него вот так как сейчас сжимаются кулаки, как напрягаются и слегка сутулятся плечи, как он вдыхает и плавно, носом выдыхает воздух, как сейчас, а спина распрямляется, каменея. Чувствуется, что эти слова угодили куда надо. И вот он выговаривает так тихо, что я чуть ли не прошу его повторить:
– Так тебя послал Медельин?
– Ты же знаешь, сказать тебе я не могу. Но серьезно, Джозеф, все уже не важно. По большому счету. Ты говоришь мне, что можешь от себя сделать, предлагаешь сделку. Но ты ведь знаешь, брат, как делаются дела. Если б сделки были им все еще интересны, они прислали бы сюда кого-нибудь другого. Не меня.
– Ясен месяц.
– Я с ними разговоров не веду, они со мной тоже. Весточек от них я тебе не тараню, равно как и от тебя им. Так уж все устроено. Если Доктор Лав в твоем городке, бро, значит, поделать уже ничего нельзя. И время вышло.
– Эх, надо было мне отсечь тебе руку…
– Может быть. И все же твою маленькую династию я оставляю в покое. Так, как есть.
– Как я узна́ю, что ты не думаешь убить моего сына?
– Уже никак, Джоси. Но если за ним кто-нибудь явится – не будем себя обманывать, ты ж знаешь, что рано или поздно это произойдет, – то, во всяком случае, это буду не я.
Он смотрит на меня долго и пристально – по всей видимости, обдумывает, хотя лицо совершенно непроницаемое.
– Держи Юби в сторонке от моего мальчика.
– Джоси, твой сынок ему на дух не нужен. Но сообщение я пошлю. И он меня послушается.
– Почему?
– Ты знаешь почему.
– Эй!
– Аюшки?
– Ты как думаешь, наш приятель из ЦРУ так и не выяснил, что я знаю испанский?
– Бог ты мой, Джоси, нашел о чем спрашивать… Нет. Кстати, насчет сынка: он сейчас на искусственном ПМЖ, после того как в Ботсване изметелил местную девчонку. А наш Луис Джонсон оказался таким дерьмом, что скомандовал через свой офис местным копам задержать его на четверо суток, вплоть до ордера на освобождение.
– Вот же бомбоклат.
– Человек – лишь муха на стене. Чего мы стоим в этой жизни бренной?
– Ты небось даже глушителя с собой не захватил.
– Никаких стволов.
– Это как же?
– Для Джоси Уэйлса они хотят чего-нибудь повидней.
– Бог ты мой, Доктор Лав, уж не вздумал ли ты разнести тюрягу?
– Признателен за такой размах фантазии. Но бомба тоже исключена. Во-первых, нужно возиться с установкой. А во-вторых, хотя второго мне не дано, это было бы все-таки чрезмерно.
– Какой сегодня день?
– День? Да хрен бы его… Постой. Кажется, двадцать второе. Да, двадцать второе марта.
– Девяносто первого года.
– А когда у тебя, Джозеф, день рождения?
– Шестнадцатого апреля.
– Овен? Ох уж эта мне астрология…
– Ты как думаешь, появятся ли длиннющие некрологи под всеобщий плач, когда обо мне будут снимать фильм?
– Сплю и вижу, дружище.
– Как устранять-то будешь?
– Да ты не переживай.
– И все-таки, как?
Я приближаюсь к решетке и протягиваю руку:
– На. Держи вот это.
– Это что еще за хрень?
– Да бери.
– Пошел ты знаешь куда?
– Джозеф, я тебе говорю: налей водички в кружку и прими эти пилюли, будь они неладны.
– Это что еще за тараканьи какашки?
– Mijo, послушай. Мне дали четкую установку, что ты должен принять мучения. Вообще, нарушать инструкции не в моих правилах, но сейчас я их конкретно нарушаю.
– А что, по-быстрому меня завалить никак нельзя?
– Нет.
– И что мне с этих пилюль? Некое волшебство, которое лишит меня страданий?
– Тоже нет. Некое волшебство, от которого тебе все станет по барабану.
– Бог ты мой, Луис. Бог ты мой, бог ты…
– Бро, перестань. Ну что ты как маленький. Сейчас не место. Тем более между нами.
Он берет таблетки и отходит обратно в темноту. Из крана хлещет струя. Слышно, как наполняется кружка, но, как Джоси пьет, отсюда не слыхать. Вот он возвращается, берет матрас и укладывает его обратно на койку. Снова смотрит на меня и неторопливо принимает лежачее положение. Я смотрю, слушаю его размеренное дыхание. Джоси лежит на спине, со скрещенными на груди руками, уставясь в потолок. Хочется ему сказать: «Мijo, ну чего ты, ей-богу, улегся, как в гробу?» Но с этим человеком я с семьдесят шестого года уже так наговорился, что больше говорить как бы и не о чем.
– Луис, сколько еще?
– Уже недолго. Ты лучше не молчи. Говори что-нибудь.
– Луис.
– Аюшки, mijo?
– Я иногда о нем думаю.
– О ком?
– Да о Певце. О той песне, что вышла уже после его кончины. «Солдат баффало». Наводит меня на мысли.
– А вот мне уже пятьдесят два – слишком стар для думанья. Ты жалеешь, что пытался его убить?
– Да нет. Жалею только, что он страдал. Погибнуть от выстрела было б куда легче. Иногда мне думается: то, что роднит таких, как он и я, – это, наверное, обреченность. Что бы мы ни начинали, оно может закончиться только с нашим уходом. Не забывай, что этот человек из гетто обладал незаурядным умом.
– Джозеф, Джозеф… А вот такого, как я, забудут. Вспомни, я ведь как бы и не существую.
– Доктор Лав, а вот мне бы хотелось, чтобы снова был семьдесят шестой год. Нет, лучше – семьдесят восьмой.
– Что уж такого грандиозного было в семьдесят восьмом?
– Да всё, брат. Всё. Ведь мы с тобой…
Для того чтобы он отключился, было достаточно одной таблетки, но я решаю подстраховаться. Стою еще двадцать минут, после чего достаю из кармана ключ и отпираю дверь камеры. Всем известно, что говорится о раненых львах в клетке.
Одиннадцать
– Я поначалу про этих крекеров даже не без удовольствия читал. Мол, надо же, кто-то этих чмошников даже считает за людей, а все эти истории за возврат к «человеческому облику» дадут белому стаду повод лишний раз созвучно помычать. Но затем ты сам все обгадил, когда взялся корчить из себя детектива.
Я в ответ молчу. Даже не смотрю ни на него, ни на Питбуля, ни на запачканный пол. А «Нью-Йоркер» сделался вдруг таким тяжелым, что вот-вот выскользнет из рук.
– Для того, кто не знает, протянет ли он еще десять минут, держишься ты, как говорят белые, нахраписто.
– Похоже, белые вызывают у тебя недюжинный интерес.
– У меня вообще много чего вызывает интерес. Вот, допустим, где у тебя в этой части про убийство номер четыре?
– Ты хочешь, чтобы я ответил?
– Нет, я хочу, чтобы ты сплясал рэп. Откуда тебе знать, чего я хочу? Говори, чего молчишь?
– Ну, начиная с какого-то момента сюжет требует расширения. Нельзя просто держать рассказ в едином ракурсе, фабуле нужен охват. В вакууме дерьмо не бродит, существуют брызги, круги и последствия. Но даже при этом снаружи существует и вращается целый мир, вне зависимости от того, делаем мы что-то или нет. Иначе это просто сухой отчет: что там-то и там-то случилось то-то и то-то, а этого предостаточно и в любом дежурном выпуске новостей. Скажем, Монифа, перед тем как получить под кайфом пулю, где-то приобрела ту дозу крэка, а тот, кто его ей продал, перекупил крэк из третьих рук. Формируется целая цепочка. А с ней и сюжет.