– Так что ты хочешь сказать, Джоси?
– Да ничего. Это ты всю бодягу поднял. Еще и Ревуна приплел, чтоб его. Я знал, что это произойдет. Так ты за этим сюда пришел, Луис? Я смотрю, ты все время ведешь речь о дерьме, которое для меня уже давно осталось позади.
– Забавно, как ты говоришь о людях, что любят поболтать… Я в самом деле рад тебя видеть, Джоси. Невзирая на обстоятельства.
– Если б не обстоятельства, я бы тебя и не увидел.
– Верно. Скорей всего.
– Когда ты убываешь?
– На Ямайку? Четкого времени нет.
– А если конкретно?
– Завтра в шесть утра. Первым рейсом.
– Времени хватает.
– На что?
– На то, что тебе нужно сделать. И составить сводку.
– Так вы с мистером от УБН уже заключили сделку насчет скостить срок?
– Ты о сделке с правосудием? Что-то ты больно скор. Надо еще, чтобы дело дошло до суда, Доктор Лав.
– Да ты что? В самом деле?
– В самом деле. Когда жизнь вращается вокруг тюряги и суда, многое постигаешь.
– Что до судов, то там все уже схвачено. Хотя можно подать апелляцию, но она тоже не исключает экстрадицию в Штаты.
– Да это Тайный совет, а не суд. А что до проигрыша, так это смотря кто проигрывает. Я, что ли? По мне, так это просто запоздалый вояж в Америку.
– Ты рассуждаешь так, будто собираешься в гости к бабушке.
– Американская тюрьма страха во мне не вызывает. Если у кого очко и поигрывает, так это скорее у тех, кто тебя послал.
– Да никто меня не посы…
– Ладно, хватит. То, что нужно утаить, держи при себе, я не в обиде. Все, что думаешь сделать, делай тихо, пока я сплю.
– А те похороны, знаешь, удались.
– Что?
– Нет, правда. Самые шумные из тех, на которых я бывал, но в самом деле удались на славу. Не припомню, чтобы я прежде видел шествующий за катафалком духовой оркестр. Да еще с мажоретками[314]. Сексапильные такие, в мини-юбках… Вначале я подумал, слишком уж смело, а потом вижу: они все в синих трусах. Класс! Твой мальчик был бы доволен.
– Не говори о моем сыне.
– Был, правда, один нюанс. Странноватый, я такого раньше не видел.
– Луис.
– Когда Бенджи опускали в могилу, там в два ряда встала группа мужчин и женщин. По обе стороны от могилы. А затем кто-то – наверное, его женщина? – подала крайнему мужчине младенца, и они стали передавать его туда-сюда над могилой, из конца в конец строя. Это что значит, Джоси?
– Не говори о моем мальчике.
– Да я просто в порядке интереса, мне…
– Повторяю, бомбоклат: умолкни.
Пять
– Сестра, а он щас разве не должен очнуться? Сестра, а, сестра? Очнуться он щас разве не должен?
– Мэм, технически он сейчас не спит. Мы держим его под наркозом, для его же собственного блага.
– А чё доктор ничё не делает? Почему его не будит? Чё-то ж делать надо?
– С этим вопросом, мэм, обратитесь к доктору.
– Мэм, у вас акцент какой-то знакомый. Вы, часом, не из Мэнор-Парк?
– Из Бронкса.
Она подскакивает с каждым писком монитора. Я стою у дверного проема, уже пять минут как пытаясь отсюда выйти. Да, я, конечно же, медсестра, но, когда работаешь в больнице, этот запах начинает тебя доставать. Не те запахи, которые ощущают визитеры, и не те, которые чувствуют пациенты. Другие. Вроде того, какой исходит от человека с серьезным ранением и которому так худо, что без всякого эпикриза ясно: ему не выкарабкаться. Такой человек пахнет как что-то неодушевленное, вроде механизма. Как чистый пластик. Надраенная «утка». Дезинфектант. Чистота такая, что тебя тошнит. У этого, на кровати, в обе руки и шею вживлены трубки; пучок из еще четырех скрывается во рту. Одна отводит мочу, другая – то, чему положено быть калом. На прошлой неделе ему требовался крантик: в мозгу скопилось слишком много жидкости. Чернокожий ямаец под белыми простынями, пижама в крапинку. Я не из бригады медсестер, из которых одна каждые несколько часов его поворачивает то немного влево, то немного вправо. И не та, что проверяет его жизненные функции, – она несколько минут назад ушла. Я не обязана проверять ему ни капельницы с нутриентами, ни общий уровень наркоза. В сущности, не должна даже находиться на этом этаже: у меня хватает хлопот в отделении экстренной помощи. Но я снова здесь, в интенсивной терапии, и прихожу сюда так часто, что эта женщина (должно быть, мать его ребенка – обычно она сидит здесь с младенцем, но сегодня его почему-то нет), наверное, думает, что я его сиделка. Сказать, что это не так, я не могу, иначе она призадумается, что я здесь делаю. А в самом деле, что?
Не знаю.
Большинство ямайцев, прошедших через операционную, получили помощь и были выписаны домой (в том числе один, который месяца полтора будет теперь ходить по-большому с чрезвычайной осторожностью). Двоим помочь не удалось, а еще двое отдали концы, не успев сюда доехать. И вот он, этот человек с шестью огнестрельными ранениями, массивной травмой головы и переломом шейных позвонков. Даже если он неделю-другую продюжит, то все, что составляло его жизнь, теперь, скорее всего, упразднено ввиду отмирания. С семьями критических пациентов нас обучали держаться приятно-абстрактно, с обнадеживающими нотками. Однако все, на что хватает меня, – это напускное безразличие, на которое эта женщина рано или поздно обратит внимание.
Я ухожу из палаты раньше, чем она, а когда заглядываю поутру, то обычно она уже сидит там, возле кровати, и отирает ему лоб. Вчера я напомнила ей, что пациент, как и здоровые люди, может быть рассадником инфекции, поэтому, прежде чем подносить к кровати ребенка, ей следует на входе обрабатывать себя дезинфектантом. Она посмотрела на меня так, будто услышала в свой адрес оскорбление. «Это просто рекомендация, – пояснила я, – а не требование больницы». Когда ее нет, мне почему-то хочется его поразглядывать. Сама себе я твержу, что это так, из праздного любопытства, и не нужно на этом зацикливаться. Этот человек лежит в больнице из-за чего-то, на что удаленность Ямайки не влияет: как ни беги, а погоня всегда за спиной, в какой-то паре дюймов. Как он сюда попал, я не желаю знать. Все эти гангстерские разборки мне совершенно безынтересны. Единственная причина, почему я все еще обитаю в Бронксе, – это элементарная нехватка денег на переезд куда-нибудь в другое место. В общем, если ямайцам угодно стреляться из-за наркоты или чего-либо еще, это их дело. Знать и слышать имя этого человека я не хочу. Даром что вокруг ходят разговоры о его сыне. На первых порах я буквально затыкала себе уши. Теперь же, стоит мне заслышать это имя, как я перестаю сознавать, что происходит, пока не прихожу в себя или кто-нибудь не окликает меня у окна кафетерия, куда я бездумно таращусь, как потерянная. Черт, мне б хотя бы припомнить, почему это имя так на меня действует. И как я ни стараюсь этому противиться, все тщетно. А стараюсь я неизбывно.
– Но хоть что-то вы знаете?
– Извините?
Надеюсь, она не разговаривала со мной все это время. Она притрагивается к его голове, не глядя на меня.
– Вы тут все говорите, что ничего не знаете. Или вы не сиделка? Или он не поправляется? Или вы не даете ему новых лекарств? Почему никто не хочет со мной обмолвиться, будет ли он снова ходить? Я ведь слышала обо всех этих вещах, какие случаются из-за позвоночника. Мне надоела эта чертова медсестра, которая сюда приходит, утыкается в планшетку и читает, и ворохает его, переворачивает туда-сюда, делает какие-то одной ей понятные вещи, но ничего не может сказать мне, кроме как «идите к доктору». И где он у вас, этот чертов доктор?
– Я уверена, мэм, что он вот-вот появится.
– А вот и он, милые дамы! Собственной персоной!
Надеюсь, я не произнесла всю ту белиберду вслух. В палату вальяжно заходит доктор Стивенсон. Сейчас его блондинистые волосы прилизаны (видимо, планирует после осмотра куда-нибудь на встречу). Высокий, бледный, сухо-породист, на манер английского джентльмена (видно, еще не начал пользоваться тренажером, который поставил себе в кабинет пару месяцев назад, но все равно смотрится так, будто сошел с афиши «Огненных колесниц»[315]). На прошлой неделе он, закатав рукав, продемонстрировал, насколько рука у него белее, чем ладонь, и спросил меня, сумеет ли он подзагореть на Ямайке – а то, куда бы он ни ездил, нигде не получается. Эта баба меня задержала. Находиться здесь я не должна, а уж попадаться на глаза доктору – тем более.