У Акима в жилах татарская кровь. Оттого и бородка кучерявится, и чуб с завитушками, и в ухе кольцо. Дед его был татарином, служил кучером у купца. А купец тот вроде как приталивал, с чудинкой был. Говорит под градусами кучеру: «Крестись по христианскому обычаю и возьми мою фамилию. Оженю тебя на казачке».
У татарина выжил один сын от казачки. Нарекли его Елизаром. А у Елизара выросло трое сыновей: Евграф, Аким, Митяй. От деда-татарина осталась у них любовь к лошадям. Весь капиталец, какой удавалось сколотить на продаже дегтя и пеньки, расходовался на лошадей. И еще владела братьями страсть ко всему, что золотилось, либо серебрилось. У Акима в ушах по кольцу фальшивого золота. Старший, Евграф, много ездивший с купеческим извозом в Иркутск, обзавелся там серебряными зубами. Это было всем станичникам на диво, и немало находилось охотников заглядывать в рот Евграфа, чтобы как следует разглядеть диковинные зубы.
— Убить человека — это грех, — убежденно стоял на своем Кудеяров. — Или вы, казаки, думаете не так?
— Не в грехе греховность, а в помыслах, — отозвался Аким. — Слыхали, как генерал-то изъяснялся? Войско, мол, нам надо, чтоб по Амуру-батюшке разгуляться, распотешиться. Вольное плавание обещал и всю землицу по левому берегу. А что же это за войско, ежели всякий, кому не лень, бучить зачнет своего же командира? Войску воркотню бабью не пристало иметь.
— Эх-ма, — подивился Петька, — и ругливый же генерал! Еще мало бы… лопнул. И куда он восвояси на ночь тронулся? Воструха он, непоседа. В Кяхту, границу инспектировать. А попутно государевых преступников навестить, вызнать, нет ли у них жалоб или еще чео.
— Ты-то откель знаешь?
— А даве писаря в штабе баяли.
— Это каки-таки преступники государевы? — спросил Кудеяров.
— Аль не слыхивал? — удивился Жарков. — Да братья же Бестужевы! Они и есть преступники государевы. Проживают в Селенгинске.
— И они супротив самого царя пошли? Ну и вывез ты… напраслину, глупинку. Как это они могли?
— Они же и при армии, и при дворе царском служили. Нагляделись на всю Россию, на весь мир. И стали просить царя, чтобы он послабление народу сделал, мол, превеликая нужда приступила… Рубахи — обмывахи и той у некоторых нет. Пухнут с голоду. Ну, они, Бестужевы, и говорят: «От плохой жизни ты, царь, весь народ изведешь, и останемся без доходов. Ты пока живешь всласть, а скоро неча будет на зуб положить, и наше дворянское хозяйство в разор попадет». Царь вспузырился, выбранил их да и молвит: «А сами с чем останемся?» Ну и пошел у них спор. Сначала втихомолочку. Спорили день, неделю, месяц. Никто ниче не выспорил. Тогда Бестужевы призвали дворян-дружков и прямо-таки вспетушились: «Давайте царя и его министров на тот свет, секир башка… Не схотели пожить в раю, пускай попекутся в аду». Рядили они, рядили и порешили поднять солдат своих полков на восстание. Ну, те и восстали… Да втуне.
Аким перебил, от возбуждения теребя бороду:
— Про то я наслышан, да не так было. Графы и князья вхожи в царские покои, впотьмах они разыскали его кровать золочену да серебряну и там его отправили к херувимам. Ну, думают, складно все обошлось. Ан не так это было. Заместо царя убили они его самого хитрющего и пролазного слугу-втирушу, а царь-то выбег из покоев к своему войску да и выканючил у него себе подмогу, пошел походом ни них, на князей-то. А потом суд и расправа. Многих повесили, а которых на вечную каторгу в Сибирь. И у нас они живут.
Кудеяров откинул полог — нет ли черного глаза поблизости. Проступали из тумана темные стволы сосен. Сутемень утра угадывалась в светлеющей полоске над горизонтом, где сосны, сторонясь, уступали путь ковыльному раздолью.
Закрыв полог, Кудеяров выкашлялся и сказал тихо:
— Долго вы тут побасенки рассказывали. Князья да графья ружья на царя ладить не сдумают. Одного поля ягода, из одного бурьяна крапива, Муравьев-то за царя головы нам поотвинчивает, не зажмурится. А с чего бы это Бестужевы за нас встревали? Нужны мы им…
— А чео царь-то их вешал-казнил?
— Трон не поделили. Чео еще? — уверенно заключил Кудеяров.
— Наше дело маленькое, — отозвался Аким. — А только селенгинские буряты премного ими довольны. Глядят на ихнее обхожденье и не нарадуются. Старшего-то Бестужева в улусах кличут Красным солнышком.
— Ври боле! Да не заговаривайся.
— А мне чео врать? Что слышал…
В шалаше затихли. Предутренний сон сладок — так и кидало куда-то вниз вместе с пахучей хвоей, белеющим пологом, одиноким звенящим комариком. Глаза закрывались сами собой, пьян-трава кружила отяжелевшую голову.
— Бурят есть такой… Убугуном зовется, — зевая, через силу начал рассказывать Аким Алганаев. — Бестужевы всем наукам его обучили, и теперь будто бы он сам мастерит дальнозрячие трубы и гармошки. А та гармошка на твою ладонь поместится.
— Накось выкуси! Вранье!
— А что? Вон ученый бурят в Иркутске… Банзаров… служит при генерале, сколько заморских языков познал!
— Это верно, нет ли, что этот Банзаров вступился за казаков перед есаулом.
— Банзаров-то нас оправдал, да генерал не схотел. Свово чиновника протурил на гауптвахту, не посмотрел на то, что тот в языках всех превзошел в Иркутском городе.
— Отведали и вы, братцы, генеральского лозняку. Добро бы за себя наказанье принимали, а то за братских[38] казачат, — вставил Алганаев. — Похлестали вас не ахти как, да спина-то противится все едино.
— Назимову крепенько всыпали. Да из урядников… в рядовые!
Помолчав, прислушались к грозе, к бивуачным звукам.
Ванюшке вспомнились казачата-подростки из Сортолова и Атаганова полков.
Серый дождливый денек… Туман, холодная морось по кустам. Под ногами чавкала коричневая гнилая водица.
У парнишек носы, уши посинели. Все поободрались, оголодали, из сил выбивались. Увидели казаков… хоть и не своих, не из Сортолова и Атаганова полков, а все же казаков — гатить просеку приостановили, глаза вылупили, обрадели. Может, думают, русские казаки чего да нибудь из дому родного для них привезли, от матушек, от батюшек? Может, думают они, с боргойских степей приехали? Может, думают, мы вручим есаулу бумагу от атамана, в коей велено им, братским, бросать холодное и вонючее болото и отправляться по домам.
А мы что? У нас — ничего. Приказ есаула: явиться в распоряжение офицера немца Гюне для присмотра за братскими подростками и охраны его благородия.
Аким вот сочувствовал: добро бы, мол, за себя наказанье принимали, а то за братских казачат…
А что они? Парнишки и есть парнишки. Жалко ведь, как же… Может, по первому разу от родных батюшек да от родных матушек увезены черт те куда! Еще молоко на губах не обсохло, а ворочай жердями — гати болото.
Узнали братские казачата, что не привезли русские казаки ни бумаги от атамана, ни харчей и одежонки от родных — съежились, сгорбились, глаза у них потухли. Повздыхали и потянулись гуськом вздымать на плечи намокшие жерди.
В сумерки ткнулся в шинель Кудеярова серый продрогший комочек. Плечи трясутся, в ознобе весь. Под глазом синий рубец. Это немец его… Парнишка плачет: «Офицер грозился побить палками».
Обогрели его у костра, накормили печеной картошкой. Урядник Андрюха Назимов… сам дома такого оставил… Погладил по жестким коротким волосам парня, покачал головой: «Пропадете все тут еще до зимы!»
Утром урядник обратился к Гюне:
— Разрешите, ваш бродь, брацким сделать передых. Мы бы их помыли, баньку стопили прямо в балагане, по-черному. Обовшивели они. Обутку починить надо, кафтанишки залатать. Детишки ниче не разумеют. Бани отродясь не видали, иглы не держали. Жаль на них глядеть.
Немец усами задергал, и сам весь задергался. Накричал на урядника, велел «выбросить из головы телячьи нежности».
Назимов сказал Кудеярову и Жаркову: «Не ужиться нам с немцем. А детишков вызволять из беды надо. Сами под суд пойдем, а вызволять надо. Грех на душу возьмем, ежели они к зиме перемрут тут, как мухи».