— Шилохвостка ты, аника-воин, — беззлобно проговорил Кудеяров, успокаиваясь. Нападающие оказались не столь грозными, как ему сначала показалось. «Старик от ветра упадет. Этот, что в широких штанах, хоть и покрепче, а тоже не ахти какой воин, зуб на зуб не попадает. Вот этот у прогона…»
Он не успел ничего додумать про третьего, как тот с криком: «Псюга, палач!» — бросился на казака с поднятым колом. Кудеяров выстрелил, не целясь. Бегущий ткнулся в землю, перекатился через себя… Сколько-то времени он лежал неподвижно, затем руки его зашевелились, он поднял лохматую черную голову и зашипел хриплым простуженным голосом:
— Псюга! Стреляй… Казни, добивай!
Он заколотил в неистовстве кулаками по кучам старого навоза и крупные слезы текли по его грязным щекам.
Кудеяров двинул коня на беглого в широких портах, тот с испугу попятился, не зная, что ему делать, и казак саблей выбил у него кол из рук.
Старик сам кинул свою жердину, понимая бесполезность сопротивления.
— У-у, волчья сыть! — стонал на земле раненый.
Кудеяров перезарядил пистолет, достал веревку из переметной сумы и велел старику, чтобы тот связал руки своему сотоварищу. Старик покорно исполнил то, что ему велел казак. Тогда Кудеяров спешился и связал руки старику.
Раненый чернявый мужик выкрикивал басово:
— Добивай сяшкой! Секи голову!
В округлившихся невидящих глазах была безысходная горесть.
— Отпусти нас, господин казак! — прошамкал старик. — Просим именем господа нашего Иисуса Христа… Во имя честного и пречистого тела… во имя честной и пречистой крови христовой…
Ванюшка криво усмехнулся:
— О пречистой крови христовой баешь, а меня порешить собирался. Иль у меня кровь-то бесова?
Чернявый мужик крикнул старику:
— У кого волю просишь? Зри — воротник-то его мундирный красный… Пропитался кровушкой… Все они, казаки, на милость неподатливы, урожденные от ирода, от нечестивцев.
Старик вздохнул:
— Живем — не люди, умрем — не покойники!
Ванюшка спросил:
— Откедова, утеклецы, будете? С этапной партии или с рудников? Чео замолкли? Сдам в арестантский дом, имена, прозвища ваши сыщутся.
Раненый заскрежетал зубами, перевалился на спину, ругаясь про себя.
— Ногу бы ему перетянуть, — попросил беглый, у которого Кудеяров выбил саблей кол. — Изойдет кровью-т… Ефим? А, Ефим? Попроси господина казака сделать божецкую милость…
— Ладно уж, сделаю, — буркнул Кудеяров.
Жалко ему что-то стало повязанных и униженных бродяг. Забыл, что вот только-только сам от них спасался, в полном испуге был.
Подошел к чернявому: «Ну, раб божий Ефим, показывай». Потянул за голенище унта. Ефим застонал. «Больно? Или резать обувку?» Ефим замотал головой: «Тяни».
Стянул кое-как. «Ну, божий разбойничек, повезло тебе, — посочувствовал Кудеяров бродяге — Кость целехонька. Пуля-то в пролете занизила, поторопился я нажать курок, а то бы плясала твоя душа в обнимку с чертями».
Ванюшка прикинул: «Чем же перевязать ногу?» Вынул из сумы холщовый мешочек, подержал, крякнул, начал вытаскивать из мешочка хлеб, картошку, лук, яйца и складывать весь свой путевой провиант обратно в суму.
Беглые смотрели на него во все глаза. Кудеяров достал из кармана нож, распорол мешочек, потряс его, похлопал ладонью, выбивая сор и пыль.
— Ты, дедко, поищи поблизости подорожникову траву, — сказал Кудеяров. — Знаешь таку? Да не вздумай сигануть. Не то смотри! Стопчу конем…
— Избавил бы мои рученьки от мучениев, — попросил старик. — Режет, боль по всем костям… Куда я сигану?
Кудеяров поглядел на него — тщедушного, хилого, с бледными впалыми щеками, с ногами, подгибающимися в коленях — и развязал путы с рук. Вдогонку повелел:
— Паутины поищи в избе.
Старик, прихрамывая, заторопился со двора. Ефим молча сидел, прислонившись к изгороди. Глаза его были закрыты, он тяжело и прерывисто дышал. Тот, что был в широких портках, вдруг пал на колени перед казаком, залопотал скороговоркой;
— Дай поисть, казак! Поисть, поисть!.. Живот выворачивает, оголодали — терпенья нет. Кинь кусочек, опосля убей хоть… Скус хлеба забыл, напоследок хоть… Поубивают нас на Каре. Перед смертью хлеба хочу… картохи. Исхудали так, что порты ползут.
Он завыл и затрясся, заламывая связанные руки, заелозил на коленях.
— Михайла! — позвал его раненый. — Терпи… Молитву читай, не вой по-жеребячьи, бо есмь от рождения ты человеце.
Ванюшка пятился от елозившего на коленях Михайлы.
— Ужо накормлю, потерпи! — крикнул он. — Навязались, дьяволы, на мою голову! Меня сотник отпустил к бурятам коня купить, а тут воюй с вами да корми ишшо!
Бродяга перестал выть, только всхлипывал, неловко тыкал связанными руками, пытаясь дотянуться до рукава и утереть глаза, полные слез.
Приковылял старик.
— Ай, заждались? Насилу сыскал подорожничек. Когда не надо, так его прорва, а когда надо… — Он покрутил головой, глубоко вдыхая воздух. — Никак хлебушком попахивает? Ай, попахивает!
Кудеяров взял у него подорожник, паутину, присел перед Ефимом. Выбрал крупные листья, наложил сверху паутину. Положил пистолет перед собой, полез в подсумок за патроном. Из патрона вытащил пулю, отсыпал пороха. Наложил на рану. Перетянул мешковиной, завязал покрепче, крякнул, предовольный содеянным и… похолодел. Пистолет был у Ефима. Полуприкрыв глаза, тот разглядывал оружие, может быть, впервые попавшее ему в руки.
— Не балуй! — крикнул Кудеяров. — Клади на место!
Чуть приметная ухмылка дрогнула на губах бродяги, в глазах замельтешили искры и погасли. Он протянул пистолет казаку и спросил:
— Далече пуля летит? ^Сколь надобно, — сердито ответил Кудеяров, пряча пистолет в кобуру. — Руки-то на чужое не распускай.
— Да я так… полюбопытничал.
Кудеяров вытер пот со лба, удивленно разглядывая Ефима.
— Почему не стрелял? — не вытерпел он.
Ефим закрыл глаза, долго молчал. Кудеяров посчитал, что тот не ответит, и пошел к лошади.
— Погоди… — попросил раненый. — Мы хоть и каторжные, а нетто мы нелюди? Погоди… Зря перевязывал-то.
— Не дури. Как так зря?
— Ни к чему. Повесят нас на Каре, вздернут…
— Напрокудили-то чео? Убили кого, че ли?
— Из приставников он был. Произведен в надзиратели. Звали Чуркиным. Зверь… Хуже некуда. Старался перед Разгильдеевым. Мочи нашей не стало… Видит бог.
Кудеяров знал, что за убийство и даже за попытку к убийству сторожевого казака, надзирателя или смотрителя любого из каторжан присуждали к смертной казни.
Сразу вспомнилось морозное утро на Каре. Веревочные петли на перекладине золотопромывательной машины. Приговоренных поставили спиной к машине. Лосева и Мансурова… Они, бедные, все вертели головами туда-сюда, очень уж хотели видеть, что творится позади них. А видеть не могли — привязаны были веревками к сиденью на телеге. Теплилась, видать, у них маленькая надежда, что приговор отменили, что виселица не изготовлена… А на ней уже палач подтягивался на руках, проверял, прочны ли веревки.
Запомнилось до жути, как поп бормотал: «…Причащается раб божий… в оставлении грехов, на жизнь вечную!» Крестом прикладывался к губам… А морозище был! От губ с кровью отдирал крест, с мясом… А осужденные благодарили батюшку и все головами вертели. Очень уж надо было им увидеть, что у них позади.
Подошел палач, накинул мешок на голову Лосеву, а потом на голову Мансурову и долго осматривал, оправлял мешковины, убирая складки, и так подергивал, и эдак потягивал, и всяко оглаживал, чтоб петли затянулись как следует, чтоб без сучка без задоринки…
Мансурова и Лосева поймала полиция. Повязали их в Кордоне, в своих избах… при родителях-стариках, женах, детишках. Не иначе нашелся какой-то паскудник, выдал бедолаг за горсть сребреников.
Убийства или попыток к убийству за ними не числилось, и они бы миновали виселицу, отделавшись проходом по «зеленой улице» и переводом в разряд бессрочных с приковкой к тачке. Но за ними открылось подстрекательство казаков к бунту против властей. Будто бы подговаривали Мансуров и Лосев знакомых своих противиться возвращению заводов и рудников кабинету его величества…