— Зря катаемся. Пока доедем, война кончится. Погуляем и обратно поедем. А в военное время день за два считается, — приедем, а там и домой! Вот и вся война! Спасибо немцам!
Кто-то отвечает:
— Таким дуракам, как ты, — всегда первая пуля… Домой! Вот дурак!..
— А што думаешь? Разве немец противу нас может долго устоять? Наших понапрут, откуда хочешь. С России, с Дальнего Востока, с Сибири, с Туркестану, с Кавказу…
— Ну да, ты скажешь, с Кавказу! А турки хрен собачий? Еще туды подмогу посылать надо.
— Зачем посылать? Турок флотом угробить можно…
— Не, брат, Россию никто победить не может!
На больших перегонах Былин возмущается:
— Що це за вагоны, до витру нимае куда сбегать. Жди, пока вин встанэ… А мени, може, зараз треба!
— Зараз… чушка полтавская! Натрескается сала, аж выпирает, а потом, как пушка, бухает…
Мы приближаемся к огромному селу. Нет, это городок! Солдаты у окон и дверей. Опять старая острота с незначительной вариацией:
— А церковь-то одна только…
Заблестела река. Это Баляга или Макырта. Мы подъезжаем к Петровскому заводу, Верхнеудинского округа, Забайкальской области. Сюда были сосланы некоторые декабристы, и жители показывают на горе в лесу их могилы. Покосившиеся и позеленевшие, покрытые мхом камни со стершимися от времени надписями…
На всех путях длинные составы, наполненные солдатами. На дороге образовалась значительная пробка. Сотни эшелонов сбились на ближайших станциях. Мы простоим здесь три дня. Благо торопиться некуда…
Так ехали мы уже много дней и много ночей.
Наконец, засинел Байкал.
Едем вдоль берега. Поезд влетает в длинные, темные туннели и вновь вылетает на солнечный простор Байкала.
Огромное озеро, точно море, без берегов, и, точно на море, синие волны с белыми гребешками, и над волнами детский плач белых чаек.
Многие окончательно загрустили в ожидании свидания с родными. Теперь почти на каждой большой станции, когда подходил эшелон, стояли толпы крестьян и ожидали своих сыновей.
Нашего Тюрина родители с трудом разыскали. Они поджидали эшелон четыре дня, а когда поезд пришел, чуть-чуть не прозевали сына. Встреча была тяжелая. Мать Тюрина, еще не старая женщина, вцепилась руками в сына и, рыдая навзрыд, причитая и истерически всхлипывая, кричала:
— Куда вы дите мое забираете?! Куда?.. Оставьте вы Коленьку моего… Оставьте!..
Отец стоял молча и мял фуражку. Он низко опустил голову, и слезы длинной ниткой текли по щекам и бороде.
Подошел Чайка:
— Ладно, ладно, матушка, не плачь! Привезем тебе сына обратно.
Мать не отпускала Тюрина и, гладя руками его мокрое от слез лицо, кричала:
— Ребенок мой маленький!.. Куда тебя берут от меня?
Потом она передала ему образ от бабки Анисьи, долго крестила его и просила Чайку:
— Ваша милость, сберегите Коленьку, пожалейте, ваша милость, спрячьте вы его там…
Когда поезд отходил, она пробежала немного рядом с вагоном, потом упала ничком и, подняв лицо, кричала:
— Дите мое, дите мое!.
На следующий день, на большой оживленной станции, у вагонов тринадцатой роты появились родители унтер-офицера Никитина, обвиненного в убийстве фельдфебеля. Они ничего не подозревали. Когда им рассказали о сыне, отец, седой старик, досиня побледнел, долго ничего не мог говорить и шевелил посиневшими губами. Мать, очевидно глухая, вопросительно смотрела на старика, ничего не понимая. Долго они так стояли, пока старик с трудом проговорил:
— Адресок, ребятки, можно? Где его найти?
Ему объяснили. Они постояли, потом ушли и, снова вернувшись, стояли до отхода поезда.
Понял ли старик, что грозит его сыну?..
В Самаре мы получили пополнение из запасных. Какая ирония судьбы: большинство запасных — немецкие колонисты.
Они плохо говорят по-русски. Они с головы до ног подлинные немцы. И вот едут воевать с немцами.
В последние дни нас гонят с непривычной скоростью.
Затирает, видно, без нас…
— Должно, туговато дело. Больно заторопились.
— А говорили: покелева доедем, и войне конец!
— Погоди, миляга, прежде нам с тобой конец, а потом и ей конец!
— И куда это столь народу гонят — и понять невозможно! По многу тысяч, по многу полков, батарей, эскадронов… Поди, и в штабах сосчитать не смогут.
— Война людей глотает, как огонь сухой лес.
— Это верно…
— Ну, да хрен с им! Помирать один раз…
На станциях стоят скорые и курьерские поезда, пропуская нас вперед. Станции замелькали с необычайной быстротой. Полустанки, разъезды, села, деревни, небольшие городишки зарябили в глазах, беспрерывно сменяя друг друга.
Куда нас гонят с такой неожиданной поспешностью? Что случилось? Куда девались российские части? Неужели положение так катастрофично, что вся надежда только на сибирские корпуса?
Один за другим проносятся не только маленькие географические точки. Летят сотни верст, и, точно маленькие деревушки, один за другим вырастают и быстро остаются позади бесчисленные города…
После Самары, как в прочитанной книге или фантастической панораме, промелькнули, играя куполами церквей, каланчами, тюрьмами, казармами, крупные, в изобилии разбросанные по стране многолюдные города: Пенза, Ряжск, Тула, Калуга, Смоленск, Минск, Седлец…
Почему-то мы неожиданно оказались в Брест-Литовске, и вот, наконец, скоро Варшава.
На какой-то станции мы стоим несколько часов. Затем приходит телеграфный приказ: полку выгружаться и походным порядком срочно выступить в Варшаву.
До Варшавы сорок верст.
Тридцать шесть суток мы ехали от Никольск-Уссурийска.
Выгружаемся из вагона. Надеваем шинели и всю амуницию. Все неудобно, неладно, непригнанно. Ружье непривычно тяжело.
Полк выстроился на шоссе, и голова его уже скрылась в лесу. Позади нас тянется длинный обоз. Ротные на лошадях. Чайка, плотный и широкий, раскачивается на рыжей английской кобыле.
Мы идем почти без остановки. Час марша, пять минут отдыха. Только к вечеру мы делаем длительный привал. После теплого дня наступил прохладный вечер. С полей потянуло запахом скошенного сена, потом запахло яблоками. Мелькнули огни фольварка, окруженного большим фруктовым садом.
Глубокой ночью мы входим по шоссе на широкие мощеные улицы большого города. Трамвайные пути прорезают мостовую. Многоэтажные дома сжимают улицы. Блестят огромные зеркальные стекла магазинов.
Это — Варшава.
Ночью мы вышли из Варшавы, оставив позади себя огромный, ярко освещенный, блестящий и шумный город, в котором не было никаких признаков близких военных действий.
Многоэтажные дома с сверкающими зеркальными окнами и широкими подъездами; золоченые буквы кричащих вывесок; тысячи огней магазинов, кафе, кино, баров и театров; шумные толпы на тротуарах центральных улиц, звон переполненных трамваев, фабричные трубы и нищенские дома предместий, — все позади.
Мы медленно движемся, подолгу стоим и опять идем, усталые от многочасовой ходьбы и двух бессонных ночей.
К рассвету мы в восьми верстах от Варшавы.
Спокойно, как на тактических занятиях, нам приказывают рассыпаться в цепь вдоль низкой насыпи узкоколейной железной дороги.
Стоит великолепный осенний день, прохладный и свежий. Золотое солнце, играя в миллионах росинок, ослепительно сверкает. От глубоко вспаханной земли, черной и влажной, идет ни с чем несравнимый, крепкий и острый запах.
Наш батальон на правом фланге. Шестнадцатая рота крайняя. Я лежу рядом с Былиным, Родиным и Чайкой.
Против нас, в полуверсте, параллельно железной дороге, тянется редкий лес.
Внезапно, как страшный удар по голове, в лесу раздается ружейный залп…
И сразу второй, третий…
В нашей цепи слышатся крики и стоны. Кто-то кричит:
— Ой, убили, убили, спасите!..
И дальше по всей линии несется:
— Ой, ой, ой! А-а-а…
Чайка кричит, как на учении:
— Прицел тысяча триста, шеренгой, рота — пли!