Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Ви шпэт? — спрашивал он, склоняясь в другом месте, всем своим видом говоря, что дело идет о крайности.

Тут ему называли время на час вперед. Корль радовался, но потом соображал, что и этого также не могло быть. Он переставал верить кому бы то ни было, влачился взад и вперед в самом плачевном состоянии и, только увидев, что работавшие на лошадях один за другим поворачивают ко двору, догадывался, что наступило одиннадцать часов, час кормежки лошадей у Вейнерта. Почувствовав твердую почву, Корль приободрялся, чтобы снова затем огорчиться при мысли, что до обеда все-таки оставался целый час.

Корль был также единственный во дворе Вейнерта, кто страдал от вшей. Он стыдился их и не чесался на глазах у других, зато постоянно шевелил плечами, дергался лицом, ежился и всегда имел вид человека, прислушивающегося к себе и ожидающего нападения откуда-то изнутри. Он зарабатывал гроши, — немногим больше пленных, — и рубаху получал раз в год в виде рождественского подарка от Альфонса. Та рубаха, которую «малютка Христос» принес ему в прошлую зиму, была плохого качества и давно зашила, и нередко после работы, замученный вшами, он снимал ее и отдыхал, надевая пиджак на голое тело. В такие минуты он выглядел как пытаемый, на полтора часа снятый с дыбы.

Русские пленные наблюдали его не без сострадания, видя у него знакомые признаки уныния, когда вошь окончательно обседает человека.

— Корль, — говорили они, — ходи веселей: веселого человека вошь не так кусает…

Корль до слез обижался, слыша такие советы, и укреплялся во мнении, что русские нехорошие люди, но когда, в придачу к советам, русские подарили ему чистую смену белья, он не знал, что ему думать. На некоторое время русский подарок помог ему, но затем началось старое.

Старик Шульц, также работавший у Вейнерта, был существом побольше карлика, но поменьше всякого даже и очень низкорослого человека. Он был обладателем большой губной гармоники с колокольчиками и черного осеннего пальто. Имущество это он, свернув, носил с собой на работу в поле, по-видимому опасаясь дома воров. Над ним смеялись и считали его чудаком, хотя на самом деле это была молчаливая демонстрация, которой он хотел привлечь общее внимание к случаям пропажи хлеба из его сундука. В краже хлеба он подозревал Корля, и не без основания, но объяснять это на словах не мог или потерял охоту, и только иногда неразборчиво ворчал, фыркал и шевелил выпяченными скулами.

Он был медлителен, и если случалось, что один из снопов, которые он перетаскивал из сарая в коровник, по дороге падал на землю и развязывался, он останавливался в замешательстве:

— Один развязался… — вздыхал он, созерцая лежавший сноп. — Да, да, вот он лежит…

Он мог поступить двояко: положить на землю то, что оставалось в руках, связать развязавшееся и отнести все сразу, или же оставить развязавшийся сноп лежать, отнести, что оставалось, и потом вернуться. Он делал движения, показывавшие, что он думает предпринять то одно, то другое.

— Иезус, Иезус, — вздыхал он, окончательно запутавшись. — Тьфу! — плевал он вдруг с отвращением, сложив губы по-лягушачьи.

Привычка неожиданно и обильно плеваться также была его особенностью. Ему случалось помянуть имя божие и прийти в мирное настроение, и вдруг начать плеваться самым исступленным образом как раз тогда, когда слушатель этого не ожидал.

Он курил дважды в день, сейчас же после обеда и ужина, — и весь двор знал об этом. Костя однажды предложил ему своего табаку. Шульц, удивившись, набил трубку, закурил, помолчал, а затем поднял на Костю растроганные глаза, зашевелил скулами и совершенно раздельно произнес несколько слов благодарности и дружелюбия. Оказалось, что он отлично умел говорить, но в обстановке двора Вейнерта, среди постоянных насмешек, почти отвык от этого.

Сам Альфонс Вейнерт был невысокий мужчина, с воловьей шеей и пухлыми пальцами, которые он пускал в ход лишь для того, чтобы набивать и выколачивать трубку и открывать и закрывать амбары. Тяжелая работа была ему запрещена, но он говорил, что, если бы был в состоянии, он показал бы рабочим, как надо работать. Сейчас он мог только ходить и смотреть, и даже свое любимое занятие — проверку мышеловок в амбарах и на полях — он должен был передать другим, Паулю и кавказцу Гургену, ибо сам не мог нагибаться.

Он редко выходил за пределы своих владений, так как не имел в этом надобности: все, что ему требовалось, было у него под рукой. Он с гордостью говорил, что ему не нужно ничего чужого, но что и своего он не намерен уступать никому ни крохи.

Он крепко держался этого правила, и бедняки, являвшиеся к нему с реквизиционными ордерами на ничтожные доли картофеля для посева, получали его лишь после длительного и крикливого предисловия. Альфонс говорил, а они молчали и, только выйдя за ворота, позволяли себе сказать что-нибудь по адресу богача, который не понимает, что люди кругом мрут с голода.

Кругом разливалась бедность. Нищие, которых прежде не было в этих местах, все чаще стали заглядывать на кухню с жалким видом и молитвой бедных на устах. Объявление, что хозяин дома — член союза по борьбе с нищенством, прибитое на воротах, не помогало. Людей, пренебрегших объявлением на воротах, встречала еще приколотая к двери квитанция об уплате взноса за текущий месяц, но и она мало кого останавливала.

Альфонс любил свои поля. Ничего другого он не хотел знать. От работников он также требовал только работы, и в остальном они не интересовали его. Их нерадивость он считал неизбежным злом и вносил в свои расчеты как необходимую поправку. Он давал им пищу и пфенниги, не мешал им изредка менять солому на нарах, требуя лишь, чтобы изношенная солома была представлена назад в хозяйство; раз в год они получали от него рождественский подарок, и он считал свои расчеты с ними поконченными.

Бессловесные твари внушали ему больше сочувствия, и если случалось, что ветер подымался в то время, как на его полях рассевалась известка, и едкая пыль набивалась лошадям в глаза, он подходил и, мучаясь, вытирал им углы глаз первым, что попадалось ему под руку, хотя бы это был совершенно чистый носовой платок, но не обращал никакого внимания на пленных, у которых лица также были вздуты от извести и которым также нечем было вытереться.

4

Гуго работал и гнул свою линию. Первое время люди избегали смотреть в его безносое лицо, и их взгляды мимо его глаз, их невольное движение задержать дыхание при разговоре с ним он принимал с светлым смирением. Затем его отношения с людьми стали увереннее, к нему привыкли, и он первый доверчиво улыбался другим. Он как бы говорил: «Я смирился, я не обижусь, если вы оттолкнете меня, но ведь и я тоже, как все люди, имею право жить и дышать».

Он умел работать и работал по специальным заданиям Альфонса. Родные поля, которых он так давно не видал, умиляли его, и нередко он оглядывался кругом просветленно и с удовлетворением, как человек, попавший наконец на свое место.

— Пусть говорят, что угодно, про чужие края, — сказал он однажды Косте, с которым нередко вступал в разговоры мимоходом. — Для меня на свете нет края лучше, чем Козельберг…

Костя, на которого Козельберг наводил тоску, не мог разделить его восторгов и вежливо промолчал. Но Гуго сделал жест, что понимает его.

— У каждого человека есть свой Козельберг, — пояснил он свою мысль. — Есть и у тебя, Костя. Когда-нибудь ты это поймешь…

Вид человека, отделенного от своего Козельберга тысячами верст, внушал ему сострадание.

— Я понимаю тебя, Костя, — сказал он, дружески взяв его локоть: — один, вдали от своих, во вражеской стране… Я понимаю тебя…

Костина неумелость пробуждала в нем желание поучать его. Он делал это осторожно, не очень выставляя свое превосходство и выбирая примеры, на которых, быть может, учили его самого.

— Как ты думаешь, Костя, — спросил он его однажды, глядя с холма на козельбергские поля, — какой ширины вот этот черный кусок?

127
{"b":"554296","o":1}