— Что ты, — говорят, — что ты, прохожий незнакомец, тут все голодают и сами возьмут, если дастишь.
Так вот не дали мне ничего, и в другой деревне тоже ничего не дали, и пошел я вовсе даже голодный с белой своей сучкой.
Да еще, не вспомню уж откуда, увязался за нами преогромный такой пес — кобель.
Так вот иду я сам-третий, голодую, а они, безусловно, нюх да нюх и найдут себе пропитание.
И так я голодал в те дни, провал их возьми, что начал кушать всякую нечисть и блекоту, и съел даже, запомнил, одну лягуху.
Теперь вот озолоти меня золотом — в рот не возьму, а тогда съел.
Было это, запомнил, к концу дороги. К вечеру я, например, очень ослаб, стал собирать грибки да ягодки, смотрю — скачет.
И вспомнил: говорил мне задушевный приятель, что лягух, безусловно, кушают в иностранных державах и даже вкусом они вкусней рябчиков. И будто сам он ел и похваливал.
Поймал я тогда лягуху, лапишки ей пообрывал. Кострик, может быть, разложил и на согретый камушек положил пекчись эти ножки.
А как стали они печеные, дал одну сучке, а та ничего — съела.
Стал и я кушать.
Вкуса в ней, прямо скажу, никакого, только во рту гадливость.
Может быть, ее нужно с солью кушать — не знаю, но только в рот ее больше не возьму.
Все-таки съел я ее, любезную. Поблевал малехонько. Заел еще грибками и побрел дальше.
И сколько я так шел — не помню, только дошел до нужного места.
Вспрашиваю:
— Здесь ли проживает задушевный приятель Утин?
— Да, — говорят, — безусловно, здесь проживает задушевный приятель Утин. Взойдите вот в этот домишко.
Взошел я в домишко, а сучка у меня, заметьте, в ногах так и вьется, и кобель сзади. И вот входит в зальце задушевный приятель и удивляется:
— Ты ли это, Назар Ильич товарищ Синебрюхов?
— Да, — говорю, — безусловно. А что, — говорю, — такоеча?
— Да нет, — говорит, — ничего. Я — говорит, — тебя не гоню и супротив тебя ничего не имею, да только как же все это так? У меня, — говорит, — тут уже папаша живет. И мой папаша наверно будет что-нибудь иметь против. Он у меня очень такой несговорчивый старичок. А лично я, — говорит, — всецело рад и счастлив твоему прибытию.
Тогда я отвечаю ему гордо:
— Нет, — отвечаю, — дорогой мой приятель Утин, вижу, что ты не рад, но я, — говорю, — пришел не в гости гостить и не в обнимку жить. Я, — говорю, — пришел в рабочие батраки наняться, потому что нет у меня теперь ни кола, ни даже куриного пера.
Подумал это он.
— Ну, — говорит, — ладно. Лучше меня, это знай, человека нет! Я, — говорит, — каждому отец родной. Я, — говорит, — тебя чудным образом устрою. Становись ко мне рабочим по двору. Я так своему папе и скажу.
И вдруг, замечайте, всходит из боковой дверюшки старичок. Чистенький такой старикан. Блюза на нем голубенькая, подпоясок, безусловно, шелковый, а за подпояском — платочек носовой. Чуть что — сморкается в него, либо себе личико обтирает. А ножками так и семенит по полу, так, гадюка, и шуршит новыми полсапожками.
И вот подходит он ко мне.
— Я, — говорит, — рекомендуюсь: папаша Утин. Чего это ты, скажи, пожалуйста, приперся с собаками? Я, — говорит, — имейте в виду, собак не люблю и терпеть их ненавижу. Они, мол, Всюду гадят и кусаются.
А сам, смотрю, сучку мою все норовит ножкой своей толкнуть.
И так он сразу мне не понравился, и сучке моей, вижу, не понравился, но отвечаю ему такое:
— Нет, — говорю, — старичок, ты не пугайся, они некусачие…
Только это я так сказал, сучка моя как заурчит, как прыгнет на старичка, как куснет его за левую ручку, так он тут и скосился.
Подбежали мы к старичку…
И вдруг, смотрю, убежала моя сучка. Кобель, безусловно, тут, кобель, замечайте, не исчез, а сучки нету.
Люди после говорили, будто видели ее на дворе, будто она ела косточку, да только вряд ли, не знаю, не думаю… Дело это совершенно удивительное…
Так вот подошли мы к старичку. Позвали фершала. Фершал ранку осмотрел.
— Да, — говорит, — это собачий укус небольшой сучки. Ранка небольшая. Маленькая ранка. Не спорю. Но, — говорит, — наука тут совершенно бессильна. Нужно везть старичка в Париж, — наверное, сучка была бешеная.
Услышал это старичок, задрожал, увидел меня.
— Бейте, — закричал, — его! Это он подзюкал сучку, он на мою жизнь покусился. Ой-е-ей, — говорит, — умираю и завещаю вам перед смертью: гоните его отсюда.
Ну, думаю, вот и беда-бедишка произошла через эту белую сучку. Недаром я ее в лесу испугался.
А подходит тут ко мне задушевный приятель Утин.
— Вот, — говорит, — тут налево — порог. Больше мы с тобой не приятели!
Гиблое место
Много таких же, как и не я, начиная с германской кампании, ходят по русской земле и не знают, к чему бы им такое приткнуться.
И верно. К чему приткнуться человеку, если каждый предмет, заметьте, свиное корыто даже, имеет свое назначение, а человеку этого назначения не указано? И через это человеку самому приходится находить свое определение.
И через это, начиная с германской кампании, многие ходят по русской земле, не понимая, что к чему.
И таких людей видел я немало и презирать их не согласен. Такой человек — мне лучший друг и дорогой мой приятель. Поскольку такой человек ищет свое определение. И я тоже это ищу. Но только не могу найти, поскольку со мной случаются разные бедствия, истории и происшествия.
Конечно, есть такие гиблые места, где кроме таких как я, и другие тоже ходят. Жулики. Но такого страшного жулика я сразу вижу. Взгляну и вижу, какой он есть человек.
Я их даже по походке, может быть, отличу, по самомалейшей черточке увижу.
Я вот, запомнил, встретил такого человека. Через него мне тоже одна неприятность произошла. А я в лесу его встретил.
Так вот, представьте себе — пенек, а так — он сидит. Сидит и на меня глядит.
А я иду, знаете ли, и его будто и не примечаю.
А он вдруг мне и говорит:
— Ты, — говорит, — это что?
Я ему и отвечаю:
— Вы, — говорю, — не путайтесь, иду я, между прочим, в какую-нибудь там деревню на хлебородное местечко в рабочие батраки.
— Ну, — говорит, — и дурак (это про меня то есть). Зачем же ты идешь в рабочие батраки, коли я, может быть, желаю тебя осчастливить? Ты, — говорит, — сразу мне приглянулся наружной внешностью, и беру я тебя в свои компаньоны. Привалило тебе немалое счастье.
Тут я к нему подсел.
— Да что ты? — отвечаю. — Мне бы, — говорю, — милый ты мой приятель, вполне бы неплохо сапожонками раздобыться.
— Гм, — говорит, — сапожонками… Дивья тоже. Тут, — говорит, — вопрос является побольше. Тут вопрос очень даже большой.
И сам чудно как-то хихикает, глазом мне мигун мигает и все говорит довольно хитрыми выражениями.
И смотрю я на него: мужик он здоровенный и высокущий, и волосы, у него, заметьте, так отовсюду и лезут, прямо-таки лесной он человек. И ручка у него тоже особенная. Правая ручка у него вполне обыкновенная, а на левой ручке пальцев нет.
— Это что ж, — вспрашиваю, — приятель, на войне пострадал в смысле пальцев-то?
— Да нет, — мигает, — зачем на войне. Это, — говорит, — дельце было. Уголовно-политическое дельце. Бякнули меня топором по случаю.
— А каков же, — вспрашиваю, — не обидьтесь только, случай-то?
— А случай, — говорит, — вполне простой: не клади лапы на чужой стол, коли топор вострый.
Тут я на него еще раз взглянул и увидел, что он за человек.
А после немножко оробел и говорю:
— Нет, — говорю, — милый ты мой приятель. Мне с тобой не по пути. Курс у нас с тобой разный. Я, говорю, не согласен идти на уголовно-политическое дело, имей в виду. Я человек, говорю, вполне кроткий, потребности у меня небольшие. И прошу — оставьте меня в покое.
Так вот ему рассказал это, встал и пошел.
А он мне и кричит:
— Ну, и выходит, что ты дурак и старая дырявая тряпка (это на меня то есть). Пошел, — говорит, — проваливай, покуда целый!