Мазурка, венгерка, па-д-эспань, ту-степ, уан-степ, полька, вальс безудержно лились в прыгающую залу. В зале нельзя было найти пары ног, спокойно стоящих на месте.
Поручик Архангельский, подхватив Наташу, в легчайших объятиях скользил по паркету. Ноги выделывали такие штуки, что некий герой с Георгием, но без ноги, возмущенно заговорил о безнравственности танцев приятелю-авиатору, у которого на ногах не хватало в общей сложности трех пальцев. Авиатор соглашался с героем до тех пор, пока сам не улетел в объятиях неведомой красавицы.
Дирижер утомленно повис на невидимом крюке, литавры грянули, по инерции, в последний раз, вздернутые ноги приняли нормальное положение.
Поручик Архангельский угощал Наташу лимонадом и говорил тихим голосом:
— Очень трудно подчинять людей. Убить легко, а подчинить трудно. А если подчинить, то удержать в подчинении — ох, как трудно. Один — дирижер, другой — простой музыкант. Везде так.
Отпил из стакана и продолжал:
— Самое легкое — на войне подчинять. Там погоны гипнотизируют. Но снимается гипноз, Наталья Владимировна, катимся мы, Наталья Владимировна, и только очень сильная рука удержит.
Дирижер воскрес, и зала опять запрыгала. Поручик Архангельский поцеловал руку Наташи:
— Подчинили вы меня, Наталья Владимировна.
II
Товарищи приезжали к Андрею и рассказывали о чудесах, сияя замысловатыми орденами. Раз приехал товарищ и без орденов, и без ноги. Поглядел на него Андрей и подумал: «Нет, дома спокойнее».
И три года Андрей — мимо чудес, мимо крови, крепко надвинув фуражку, — в шахматный клуб. В шахматном клубе — свои дела. На улицах — Варшава, Лодзь, Ковно. В шахматном клубе:
— Вы слышали о замечательном событии? Тринадцатый ход в гамбите слона…
Шахматные люди кучились вокруг доски.
— Тринадцатый ход в гамбите слона…
Андрей не любил, когда офицера называли слоном. У офицера непременно должны быть погоны поручика и блистательный пробор, как у Андрея, дугой разделявший каштановую голову на две части — две трети справа, треть слева.
Летом — пансион. Люди шахматными деревяшками сидели за табль-д’отом, и каждый делал только свой, предназначенный судьбою ход. Тура — отвратительная дама — обозначала конец площадки и била в прямом направлении — на стоявшую перед ней тарелку. Конь с рыжими усами орудовал направо и налево через клетку: то выдернет соусник у туры, то салатник перед офицером вывернет. И если случится гроза, — все знают — сейчас скажет усач: «Люблю грозу в начале мая», хотя бы был уже июнь. А офицер — Андрей — работал глазами в разные стороны, пересекая шахматную доску, улетал в пустое пространство, в бесконечность, где все пути сходятся, и путь офицера пересечется с путем королевы. Только не той королевы, хозяйки пансиона, которая сидела рядом и защищала одержимого подагрой и глубокомыслием короля от противника. Все бы фигуры появились на шахматной доске — можно найти, но противника нет. Противник еще не расставил своих фигур.
На третий год, в мае, когда в Петербурге кричали о революции, Андрей, распланировав весь мир на квадратики, решал à l‘aveugle сложную задачу эндшпиля — король и королева против короля и офицера. Солнце медленным белым королем ступало по расквадраченному небу. Земной король — Петербург — чернел на краю шахматной доски. Андрей поднял глаза. Белая королева стала на пути: шах королю и офицеру. Сложная задача была решена.
Сброшенный с шахматной доски, Андрей лежал на песке и долго смотрел на Наташу. И увидел цепь черных и белых квадратиков — день и ночь — путь офицера, ровный и блистательный, как пробор, прошедший через весь гладко причесанный мир. И по этому пути — непреклонно, сбиваться в сторону, по правилам игры, не полагается. Двадцать лет, сорок лет, шестьдесят лет — все равно: гладкие квадратики — белый, черный, белый, черный — день, ночь. И конец шахматной доски — гамбит слона.
— Не хочу, — решил Андрей и сделал непозволительный ход в сторону. Пусть игрок сбросит зашалившую фигурку с доски. Фигурка будет в бесконечных нерасквадраченных пространствах гоняться неизвестно за чем.
Через неделю Андрей подошел к Наташе на пляже:
— Вы меня не знаете. А мне кажется, что мы уже давно знакомы. На сегодня я получил отпуск, а завтра я уже в маршевой роте.
И, прощаясь, попросил:
— Вы придите меня провожать. Я в 387-м полку, на Глухаревской улице… Недели через две еду. Я дам вам знать.
III
В казармах смачно пахло солдатским сапогом.
— А ну — вылетай на занятию-у-у!
Городская пыль воздвигла вавилонскую башню к стеклянному небу. Дома трескались от жары, и окна пылали. Перед порогом рождались люди — один, другой, третий… Сто человек, похожие друг на друга, как сто папирос на фабричном складе.
Поручик Архангельский гулял по фронту, покуривая, и посматривал на солдат, как будто выбирая, какую папиросу закурить. Все были одинаковы — серые, плотно набитые, с фабричным клеймом на погонах — 387. Все будут выкурены и брошены в огромную пепельницу ненужными окурками. И вот этот вольнопер, — как его фамилия?
Из-за утла подлетел, как ловкий танцор, новенький автомобиль. Вылезло четверо. Самый маленький, в очках, пошел по рядам, жал руки солдатам маршевой роты. На четвертом десятке остановился — устал. Снял военную фуражку, отер платочком пот с выпуклого, но узкого лба и кивнул остальным круглой головой. Снизал очки, и сразу показалось, что он сейчас захрюкает.
— Товарищи!
Комиссар откашлялся.
— Товарищи! Свободная Россия должна сокрушить германский милитаризм. Товарищи! Мы не хотим воевать, но мы не можем позволить германскому императору вонзить нож в спину революции.
Комиссар откашлялся.
— Вы пришли на помощь Временному правительству. Благодарю вас, товарищи. За землю и волю!
Новенький автомобиль скользнул за угол. Поручик Архангельский скомандовал:
— Смирно! Го-ло-вы на на-чаль-ни-ка!
Пара серых глаз стянула в узел двести нитей.
— Левый, начинайте ученье!
Сегодня к ночи маршевая едет на фронт, а поручни Архангельский остается: три года воевал, а теперь незаменим в Петербурге.
Поручик Архангельский отправился домой. Чем ближе к центру города, тем громче, оглушительней, теснее.
Какой-то маленький человечек в котелке с ожесточением боксера размахивал кулаками на площадке Городской думы. Толпа орала так, что человек, очевидно, сам себя не слышал. Человек в этот день говорил восемнадцатый раз одну и ту же речь.
Сквозь толпу могли протискиваться только мальчишки дошкольного возраста, то есть того возраста, который стоял на углах с винтовкой и каждой мимо проходящей кошке наступал на хвост. Мальчишки подняли такой визг, как будто тысяча паровозов разом пустила пар. Поручик Архангельский взлетел на воздух. Военная кепка соскочила, гетры раскачивались над головами.
— Пустите, граждане.
Толпа кричала «ура» и наступала поручику на ноги.
— Очень тронут, граждане.
Поручик Архангельский надел кепку и пошел, покуривая, к трамваю.
IV
Маленький человечек на площадке Городской думы пылал. Маленький человек раскалился добела, и, казалось, сейчас он врежется в толпу, как паровоз, а за ним Городская дума, каменные вагоны домов, улицы, площади — весь город. Но нет! Просто разгорячился человек: двадцать пятую речь говорит. Жарко.
Женщина в платке объясняла Наташе:
— Вот улица направо — так вы по этой улице не идите. А потом еще будет улица налево. Так вы — по этой улице тоже не идите. А третья улица…
Из-за женщины вывернулся человек в мягкой шляпе. Широкая борода падала на смятый пиджак, и было совершенно неизвестно — есть у человека воротничок и рубашка или нет.
— Я к вашим услугам, мадмуазель. Я все знаю. Идемте, мадмуазель!
— Позвольте! Оставьте руку!
— Я к вашим услугам, мадмуазель, но мне некогда. Я прошу вас не задерживать меня, мадмуазель.