Раздаются последние для нас на этом дворе слова команды:
— В порядке номеров — рассчитайсь!
— Первый, второй, третий, четвертый!.. сто двадцать первый!
Нас сто двадцать один человек в роте. Фельдфебель проверяет по алфавитному списку:
— Аверьянов!
— Я!
— Аникин!
— Я!
— Архипов, Былин, Белов…
— Я! Я! Я!..
Все налицо.
— Смирно! На плечо! Направо! Ряды вздвой! Шагом марш!
Наш батальон присоединяется к остальным. Впереди полка оркестр. Но перед отправкой опять молебствие «о даровании победы православному христолюбивому воинству».
Нагруженные, навьюченные, отяжелевшие, мы стоим и ждем с нетерпением конца молебствия.
И вот длинной колонной, поднимая пыль, растянулся полк на пути к станции.
На станции полно народу. Солдат никто не провожает, у них нет: здесь родных и близких. Но у всех офицеров, фельдфебелей, сверхсрочно служащих здесь семьи, и все они провожают близких.
Шум, крик, толкотня, плач, смех.
На путях длинные составы. В вагонах с обеих сторон по два этажа нар и места для винтовок. В каждом составе вагоны второго класса для офицеров.
Мы занимаем свои вагоны. Сразу становится тесно и душно, несмотря на открытые двери. Вагон полон. Винтовки, скатки, мешки, пакеты заполняют все. Сразу запахло казармой, запахом серого сукна, кожи, ржаного хлеба.
Былин устраивается хозяйственно:
— От туточки в головах мешок, скажем. От туточки повисим котилок. Хай болтается.
Родин сердится:
— Ишь хозяин — хату соби строит! Будто женывся, та новым мистом обзаводится.
— Ну, а як ж? Може нам два месяца жить здесь. Обзаведешься!
Я выскочил из вагона. Успею еще насидеться в нем. Денщики Чайки вносят в его вагон походную кровать и меховой походный мешок для сна.
Вдруг появляется моя приятельница — японка. За ней тащат корзину со сладкими булками и пирожными. Она угощает всю роту.
Чайке, фельдфебелю и мне она принесла торты.
Я отхожу с ней в сторону. Мне неловко. На нас обращают внимание. Солдаты подсмеиваются. Но она не уходит, пока поезд не отправляется.
Ее губы пытаются улыбнуться, глаза застилаются слезой, подбородок по-детски смешно прыгает…
— Ваниська… Твоя уеззай?.. Твоя моя забудь? Да?.. Забудь? Моя глаза твоя не видай? Никогда не видай?
Я смотрю на бегущие по щекам слезы, на дрожащий подбородок и думаю о том, что никогда больше не увижу этого милого лица. Но я никогда не забуду привязанности нежной женщины с густыми черными волосами и золотистыми огоньками черных глаз…
На всю жизнь сохраню я в памяти своей маленькую фигурку и этот последний горячий лепет…
Наконец, последний приказ — горнисты играют сбор. Фельдфебеля кричат:
— Садись! В вагоны! По местам!
Паровоз гудит, дергает, вагоны скрипят, и поезд медленно отходит. Солдаты орут ура, с перрона машут шапками и платками. Многие бегут за вагонами.
Станция медленно уплывает назад и исчезает…
Нет больше Никольска.
Нет казарм, строя, учения; нет китайского базара, нет японской кондитерской…
Утром, на большой станции, остановка.
Мы выползаем из вагона. У круглой водокачки из длинной загнутой вниз трубы хлещет громадная струя воды. Никак не умыться. Подставляешь ладони, а вода разлетается брызгами во все стороны, обливая всех. Намокшие и плохо умытые, мы бежим с чайниками и котелками к кипятильнику. У вагонов толпы китайцев продают белые сайки. Высокими, пронзительными голосами они орут:
— Сааа-ика! Сааа-ика! Халоса саааика!!
Былин весел и жизнерадостен, как жеребенок. Он орет, поет, хохочет. Яркое солнечное утро, холодная вода, молодость, природный оптимизм будоражат его и веселят.
Он завел беседу с китайцем:
— Ходя, ты какой губернии?
— Олеха, семяшка, яблоки.
— А какого уезда?
— Копейка два штука.
— А какой волости?
— Сама сволоца… Зачем лугаеса? Да?.
Былин хохочет.
К нашему вагону подходит фельдфебель:
— Здравствуй, Расхвёль!
— Здравья желаю, господин фельдфебель!
— Ну, как ехать? Ничего?.. На следующей станции явиться к ротному. Спрашивал тебя.
— Слушаю!
Чайка накупил кучу красивых почтовых открыток и просит писать ему дорожные стихи.
— Вот, пожалуйста, по поводу белых гвоздик… Это очень красиво, не так ли?.. И рисунок удачный. Потом… Помните, вы составили список нот, которые я выписал из Москвы? Там была «Элегия» Рахманинова… Однажды вечером она мне играла ее… Вот, пожалуйста, если можно…
Чайка чуть-чуть краснел, чувствуя некоторую неловкость, но отказаться от стихов не мог. Тем более, что и прервать внезапно посылку стихов нельзя было…
Я изготовлял стихи в популярно-лирическом стиле, близком к жанру любовного романса. Это было несложно и больше всего удовлетворяло его и, очевидно, его подругу.
Мою попытку устранить элемент сантиментальности, освежить и осовременить форму стиха он мягко и вежливо отверг.
На остановке я принес ему стихи:
Этот нежный пучок белоснежных гвоздик
Мне напомнил о счастьи разбитом…
Я с трудом заглушал сердца горестный крик,
Терпким ядом разлуки облитый…
Пусть тебе он напомнит о радостных днях
Наших первых и нежных свиданий…
О счастливых, далеких, ушедших часах
Лучезарных, как сон, ожиданий…
Этим стихотворением он заполнил открытку с гвоздиками.
Другое он приготовил к отправке на следующий день:
Я сегодня весь день вспоминаю с тоскою
Тихий вечер, тебя и рояль у окна…
Ты аккорды элегии нежной рукою
В мое сердце впервые влила…
Я люблю эти звуки осенней печали,
Их глубокую скорбь по ушедшей весне;
Их тоску по мечте, по неведомой дали,
По всему, что бывает лишь в сладостном сне…
Я нашел свою душу в аккордах мятежных
И тщету светозарных порывов моих;
Я в них повесть нашел о страданьях безбрежных,
И о многом, чего не расскажет мой стих…
Здорово завинтил! Чего не сделаешь для хорошего человека! А главное — чтоб заказчик был доволен.
А вот Харбин. Кажется, совсем недавно я проезжал мимо по дороге в Никольск! Мелькали город за городом, станция за станцией. А теперь все опять, только в обратную сторону. Как будто пьяный механик пустил ленту не с того конца.
Солдаты, высунувшись, смотрят на высокие здания домов, на куполы церквей и хором орут:
— А церквей-то, церквей, ах, твою… А б… то, боже мой!.
Эту коллективную полковую остроту, пущенную с чьей-то легкой руки, сделали обязательной и, приближаясь к какому-нибудь городу, неукоснительно повторяли.
Насколько Былин весел и радостен, настолько Тюрин печален и угрюм. Он целыми днями сидит или лежит в своем углу, благо его оставили в покое. Только Былин беззлобно его задевает и тормошит, не давая ему, как он объясняет, «с тоски удавиться».
— Тюрин, а Тюрин! Да тебе я, пузатая кобыла, говорю или нет? Тюрин!. Да отвечай же!
— Ну, чего тебе?
— Знаешь ты, куда едешь? А? На войну! Воевать будешь. Ружейный прием помнишь? На руку! Коли! Раз-два! Прямо в пузо немцу! Потом другого, третьего! Крест получишь — домой героем приедешь!
Взводный отзывается:
— Эта баба пока повернется, сама на штык напорется, вся вода из него вытечет. Сразу худой станет!
Родин относится к событиям спокойней: