— Ках-ды, паря, мы все, сиверные курильские люди, однако, можем мало-мало лопотать русский. Старые люди — говорит русский. Молодые знают, нонца, только нихонский, да нихонский. Тозно позабували язык.
Я не знал, о чем его спросить, хотя он мог бы рассказать много.
— А давно это вы вернулись с Камчатки на острова?
— Охоо! Жил на Камчатке двадцать годы. Камчадалил, стрелил много зверя. Один год — много ел, пил спирт, один год — голодовал. Все одно не набрал ни гроса. Мольца думал, думал — помнил я, что оставил в лагере жену и котят двух. А наш лагерь был здесь, на Урупе. Оно, смотри, на сопке, комчаты бугры — были наши землянки. Я и решил — поеду назад Курилы под руку цумайери камуй. Прости, не понимаешь? Я по-айновски заговорил. Поеду помирай дома. Эй! Приехал, а смотрю — где стоял мой лагерь? Везде, где был айну, — теперь нихонские люди. Дома лежит сломан, лодка дырявая на берегу. Я смотрел, смотрел — пошел работать Рикуоку. Помирай здесь.
— И как — хорошо работать у японцев? Не обижают айнов? Не теснят?
Я спросил об этом самым обыкновенным тоном, просто из любопытства. Но айну был этим взволнован. Он посмотрел на меня подозрительно и хмуро. Зашипел, как японец, и быстро затряс рукой:
— Нет, нет… нихонский — хорошо. Нихонский — все равно как папа и мама бедным айну. Нихонский — шибко большой барин. Ты, смотри, не надо говорить: «Сторож айну мне сказал — нихонский плохо». Однако, если ты так сказал, совсем будешь шибко худой человек.
…С моря раздался сиплый, как мычанье, Гудок. Снизу, от завода, шел Кимесуки, третий офицер нашего парохода. Он шел, словно маршировал, не обращая внимания на осыпавшиеся под ногами камни.
Перед домом для рабочих он остановился, сдвинув ноги и щелкнув по-военному каблуками.
— Прошу вас, сударь, на пароход, — сказал он шепелявя, — очень приятно, если вы нашли для себя интересным этот остров. Настоящая Япония понравится вам еще больше.
— Да, конечно, конечно, — отвечал я, — мне было очень интересно. Я уверен, что настоящая Япония мне понравится еще больше. Вот тут мне много интересных вещей рассказывали.
— Кто?
— Да вот…
— Соодэсс… Вот как? Эй, о чем ты еще говорил с господином? Что ты ему рассказывал? Я слушаю тебя.
— Хэ, ххэ! — курилец стоял перед нами вытянувшись и с идиотским видом опустил руки. В его глазах не осталось никакого человеческого чувства. Казалось, он не умеет говорить.
— Скот, — процедил японец с презрением. — Мы заботимся о них. Мы стараемся из грязных дикарей превратить их в земледельцев. В их поселки мы посылаем докторов, и есть образованные айну на Хоккайдо. Там они стали немного похожи на людей. Но эти — курильские айну — они лишены пяти чувств. Они лишены души и чести. Как животные.
Мы пошли к берегу. Катер с треском замолотил воду. Матросы выбрали якорь. Я прыгнул в шлюпку. Канат, соединявший шлюпку с катером, натянулся, и мы оттолкнулись от острова.
На дне шлюпки лежали ящики с камнями и папки с бумагой для гербария. Японское правительство предписывает всем своим капитанам, военным и коммерческим, посещающим дальние берега, производить топографическую съемку, сбор растений и геологическое обследование прибрежной полосы.
Погрузка закончена. «Асахи-мару» поднял над кормой отходный флаг. Ветер треплет суровое солнце восходящей империи, огромное как расплывшееся яйцо.
Я оглядываюсь на покинутый берег. Отсутствие людей делает молчаливость его острых скал непонятной и значительной. С сопок сползает синий туман, мелкий и клочкастый, как пух из подушки. Над туманом выпирает ровный и снежный пик Ойяру. Он кажется далеким и легким, как переносная палатка последнего айна. Катер и шлюпки подняты на дек. Из машинной доносится стук и движение. Над трубой ползет тощий черный дым. Тягучие гудки…
На бак-палубе «Асахи-мару» стоят и ходят люди. Я заглядываю в трюм. Он открыт и зияет, как, большой мусорный ящик, на дне которого свалены люди и рогожи. Первый трюм загружен рыбой, снятой с Камчатки. Это «японский засол» — самый простой и грязный способ заготовки рыбы, предназначенной для внутреннего рынка. Рыба уложена без тары — вонючая, сухая и едкая. Над рыбой постланы рогожи и прямо на рогожах размещены рабочие. То же самое во втором трюме, где помещаются женщины. Трюмы набиты, как бочки. Страшно подумать, что может стать со всеми этими людьми при первом шторме, когда трюмы наглухо закрываются досками.
Это зрелище невольно внушает сознанию отвратительное представление о человеческих консервах.
В трюмах едет пятьсот человек — сто пятьдесят женщин, триста пятьдесят мужчин. Компания позаботилась о них не больше чем о перевозимой рыбе. У кранцев сложены плоские и сухие листы морской капусты — водоросли, предназначенные для рабочего стола. Я пробую маленький листок — у него вкус рыбьего жира.
У проходов к корме — вахтенный матрос, коренастый парень с голыми руками и жилистой шеей борца. Он следит, чтобы никто из рабочих не оказался на спардеке. Это делается, по словам главного манаджера, в интересах чистоты.
Я прохожу к капитанскому мостику, где стоит капитан, следя в бинокль за уходящими вершинами. Увидев меня, он несколько раз кланяется и любезно говорит, втянув в себя воздух:
— Добрые сумерки! Мы разовьем скорость до одиннадцати узлов. Через три дня мы будем в Хакодате.
Вечером мы обедаем в кают-компании. На обед, как всегда, приготовлено двенадцать блюд. Вечный рис, поданный как закуска, в коричневых горшочках. Сладкий фаршированный лук, куриные крылышки с соей, какие-то мелкие ракообразные без панциря, кислая зеленая рыба. Все веселы и оживленны. Через три дня нас ждет Япония. Во время этого обеда подают горячее саке. Капитан встает и быстро и крикливо произносит речь, в которой часто упоминаются слова: «тэнно» («микадо»), «Ци-Сима» («Тысяча Островов»), «Ниппон» и «сямураи». Все кричат: «Банзай!» — и глубоко откидывают головы назад в громком восторге. Капитан закрывает глаза, вытягивает вперед руку и дребезжащим голосом затягивает гимн. Офицеры подтягивают ему фальшиво и невпопад. Я ухожу на палубу.
Быстро наступает вечер. Море кроваво и спокойно. На траверзе с левого берега борта — океан, на котором на три тысячи километров вперед нет ни одного острова. А дальше — Калифорния, Золотые Ворота. Эта огромная протяженность вызывает сердцебиение. Я подхожу к штурвальной рубке. Рулевой стоит, беспокойным взглядом смотря вперед. У него будет скверная вахта. Безошибочные признаки говорят о приближении тайфуна. Колебания барометра, мглистый воздух, круги около солнца, багровый закат, зыбь от разных румбов…
Сангарский пролив
10 октября 1928 года
Мы стоим перед молом, у входа в гавань. Я только что побрился и принял ванну. Великолепную горячую ванну из пресной воды. Какое удовольствие сидеть в мягкой свежей воде, наливать новую, брызгаться. Пароход дошел до порта. Не надо больше экономить пресную воду. Завтра в пароходные цистерны можно будет ее набрать сколько угодно. Завтра будет большой аврал, когда уйдут все пассажиры. Пассажиры надеялись выйти на берег еще сегодня. Господин Томита переоделся и сверкает так, что на него страшно смотреть. Он сидит на своей раскладной койке, прямой и накрахмаленный, в серой визитке с блестящими отворотами. Он приготовил все свои отчеты и доклады фирме, и ему нечего делать на пароходе. Он говорит с любезной аффектацией:
— Мы в японских водах, на моей великой родине, где я не был целый год. О, как я взволнован, сударь! К сожалению, благодаря тягостным формальностям наш выход на берег задерживается. Я уже сегодня рассчитывал выехать экспрессом в Токио, чтобы быть там завтра к полудню.
Это правда. Нам не удастся, по-видимому, покинуть пароход сегодня. После полуночи портовое начальство отказывается принимать пароход.
Я прогуливаюсь по верхней палубе. Со всех сторон подымается берег, светящийся электрическими огнями. Справа большая темная гора. Над городом в небе мерцает розовое зарево. Огни отражаются в воде. Отсюда, с воды, Хакодате кажется огромным мировым городом, кипящим шумной жизнью интернационального порта. На набережной мимо трех- и четырехэтажных домов с большими желтыми окнами, звеня, ползут трамваи. Хриплые автомобильные гудки уныло соперничают с плеском легкого прибоя.