— Я пришел в вашу страну для того, чтобы начать свое всемирное дело. Я сражаюсь против коммунистов, евреев и китайцев. За кровь и правду-истину. Я за то, чтобы дисциплина была крепкая, как при Фридрихе и императоре Павле. Васька, переведи. Я буддист, я буддист, потому что эта религия учит подчинению младшего старшему. Пусть замечает — я ношу монгольский княжеский халат. Переводи. У меня нет программы. Я восстанавливаю чистую кровь народов, завоевавших мир. Пусть монголы помогут взять мне Сибирь, пока они не перемерли от своих болезней. Стой! Этого не переводи, дурак.
На улицах второй день шла резня. Жестокие признаки бедствия заметны были повсюду. Раненая русская женщина лежала на площади. Оседланная лошадь топталась возле нее. В китайских домах было пусто и кое-где валялись мертвецы. Монголы, пробегавшие по улицам, боязливо скрывались за частоколы, подпирая ворота бревнами.
Горсточка евреев, оказавшаяся в Урге, была начисто истреблена, зарублена.
Щербатый унгерновец деловито объяснял бурятскому коннику: «Учись замечать еврея. У них и нос другой, душа и кровь другая. Как удостоверишься — руби!»
— А по мне, вы все одинаковы, — отвечал бурят, добивая еврейского старика, одетого в суконное пальто с каракулевым воротником.
Только зубной врач Рахиль Ильинична Зильберблан была оставлена в живых. Своим спасением она была обязана счастливому случаю: у Унгерна разболелись зубы. Каждый день она проходила под конвоем по страшной Урге, со своим черным вытертым, пахнущим лекарствами чемоданчиком. Казачьи офицеры называли ее «чудоспасенной зубврачихой».
Пока Зильберблан пугливо кипятила инструменты, Унгерн диктовал приказы. Порученец записывал их на грифельной доске.
— Голубева на лед, на неделю, под караул. Жену выпороть и в госпиталь!
По вечерам он гадал с буддийскими монахами. Над его палаткой была изображена тибетская свастика. Однажды ему сказали, что Матрена Толстая на приисках Дзун-Модо умеет предсказывать судьбу. Унгерн велел вызвать ее к прямому проводу. «Скажи, баба, победим ли мы?» — «Победишь, барин», — ответила гадалка.
Вскоре после этого Унгерн отменил институт расстрела и ввел палачей. Его телохранителями были восемнадцать японцев, на их халатах были нарисованы погоны прапорщиков.
— Ну вот, теперь я буду заниматься законодательством, — говорит Унгерн после обеда. Он влез с ногами на тахту и курит. Лицо его серо и заносчиво. Гнилые лошадиные зубы торчат из-под прокуренных, свисающих книзу усов.
Перед ним стоит Ивановский с папкой для бумаг. В ней лежат документы, приготовленные для доклада, и синяя книжка: «Хатха-Йога, индийская философия». Из нее он нарезает цитат для писем и воззваний барона, вставляя их без указания источника. Он мастер глубокомысленной ерунды.
— Нет, мы не будем заниматься законодательством, — говорит барон. — Я раздумал. Лучшие законы должны мне явиться во сне. Не правда ли, Ивановский, это оригинально, когда законы снятся. Приведи ко мне языка, захваченного возле Кяхты.
— Если он еще не успел умереть, Роман Федорович, — Говорил Ивановский.
Два забайкальских казака Вводят пленного партизана. Имя его Иннокентий, фамилия — Косов, он записан в отряде Щетинкина, отъехал в сторону от своих, наткнулся на барановцев, дрался, убил одного, ранил двоих и был схвачен.
— Как зовут? — спрашивает Унгерн.
— Не называет себя, Роман Федорович. Вероятно, Иван.
— Послушай, Иван! Хочу узнать у тебя: получили ли красные банды горные пушки, которые отгрузил иркутский совдеп?..
— Как же без пушек? Трудно с вашим братом без пушек! — отвечает партизан. На его добродушном сибирском лице горят рубцы, шрамы и кровоподтеки.
— Отвечай искренне, пунктуально. Как тебе известно, Унгерн никогда не шутил и не лгал.
— И я человек честный, — говорит партизан.
— Он, должно быть, черемис. Череп заострен, десны белые. Волжские народцы упрямы и глупы, как забор. Ну-ка, обучите его грамоте! Так. Покруче! Так. Хватит. Что ты мне сказал про пушки, я не расслышал?
— Ничего не скажу, — нехотя говорит Косов.
— Ивановский, вы напишите приказ. Пять минут назад мною вздернут человек. Этой виселицей я открываю аллею, которая будет протянута из Азии через Европу и которую назовут Новый Чингисов вал. Революция — это зло, борьба с ней — это добро, война родит войну. Точка.
— Страшно, если на земле будет много таких, как ты! — говорит Косов. Его волокут к выходу. — Ура нашим! — кричит он.
В апреле Унгерн решил перейти в наступление на Советскую Россию. Генерал Резухин был направлен в Ван-Хурень. Задание — идти по левому берегу Селенги и ударить на запад. Полковник Казагранди послан «на Байкал взорвать туннели». Двадцать первого мая сам Унгерн выступил из Урги. Он ехал на гнедой лошади, и за ним двигались представители четырех религий: православный иеромонах, шамай в амулетах и перьях, башкирский мулла и ламы. Перед выступлением он отдал приказ: «За нами дух земли и чистая кровь. Интернационал погибнет под копытами наших коней. Всенародно бить марксистов, коммунистов и их семьи». Пятнадцатого июля в ста двадцати километрах к западу от Кяхты Унгерна окружили 105-я бригада, Щетинкин и 5-я кубанская красная дивизия. Рядом храбро тревожили Унгерна отряды революционных монгольских партизан. Ненависть к Унгерну дошла до того, что забайкальские крестьянки, снаряжая мужей в действующие отряды, говорили: «Если не возьмете барона, проходи мимо околицы».
Однажды Унгерн собрал офицеров и заявил: так как Россию завоевать не удалось, азиатская дивизия идет через Урянхай и Тибет в Индию.
Ночью четыре кавалериста доложили дежурному по дивизии, что хотят видеть барона по неотложному делу. Это было в двенадцать часов ночи. Когда дежурный открыл вход в палатку, они увидели, что барон лежит на потнике, разостланном на земле, и рассматривает карту. Он был освещен горящей свечой. По нему дали залп. Свеча потухла. Барон закричал. В темноте солдаты не видели, как Унгерн вылез из майхана и бежал в отряд Бишерельтугуна.
Через пять дней унгерновцы были разбиты начисто, и барон захвачен. Казагранди с остатками банд скрылся в Китай через пустыни монгольского Алтая. Бакич, Степанов взяты в плен. У Степанова в вещевом мешке найдена кожа, снятая с рук красноармейца. Она хранится в музее РККА.
Унгерна везли в Иркутск. Красноармейский отряд скакал по бокам брички.
— Куда вы меня везете? — спросил Унгерн. — Бабам, что ли, показывать?
— Нужен ты нашим бабам! — засмеялся красноармеец.
Они ехали по лесистой дороге, мимо озера с густой зеленой водой, мимо раскопанных холмов, мимо бурятского дацана, мимо освобожденных сел, поднявших над избами красные флаги, мимо брошенных окопов — безостановочно, на север, к парому на Селенге.
СОДНОМ-ПЭЛЬ
Путешествуя по Внешней Монголии, мы остановились из-за неисправности автомобиля в Далай-Сайн-Шандэ — скотоводческом городке в центре Восточного Гоби. Здесь в первый раз мы увидели Соднома-Пэля.
Монгольская народная республика — высокогорные степи, где трудно дышать приезжим; дневные жары, спадающие по вечерам, когда приходится набрасывать шубы; скотоводы, солдаты, буддийские монахи, курсанты, работники Народно-революционной партии, шоферы, тибетские шарлатаны, торгующие лечебными травами, — после трехмесячной поездки все стало для нас обычным. Далай-Сайн-Шандэ мало чем отличался от других поселений.
Напившись воды, мы вошли в белую юрту губернской канцелярии. Чиновники народного правительства сидели за низкими столиками, под портретом Сухэ-Батора, обвитым прошлогодними венками. На ящике из-под бензина стояла тушь для письма, ремингтон с монгольским шрифтом и несколько номеров улан-баторской газеты «Народное право».
На полу канцелярии сидели шесть посетителей — худые, красноносые степняки с глубокими рябинами на щеках. Один из них был буддийский монах с малиновой перевязью через плечо.