Церен-Гомбодорчжи надеялся на благополучный исход, применяя ледяные средства из главы Особоопасных.
Но когда болезнь скрючила маленькое тело ребенка и он замолк, сожительница монаха выбежала на улицу и стремглав кинулась в городскую больницу.
Русский врач Балашов, пятый год работавший на службе у монгольского правительства, сидел в амбулатории и вел прием. Седой, большелобый, потный, в наспех застегнутом белом халате, он выслушивал днем и вечером сотни больных, не считая вызовов в степь, — длинных ночных путешествий среди бурана и мглы. Старшая сестра больницы, женщина из племени олет, записывала в книгу чесотку, сифилис, простуды и раны, разъеденные горным ветром. Пациенты ждали очереди, оживленно крича о своих болезнях. Миновав ожидавших, мать вбежала в кабинет, где застегивал рубашку пожилой китаец.
Она потянула врача за собой, говоря:
— Дома умирает сын. Я прошу вас, иностранец!
Балашов пошел за орущей и рыдающей женщиной, удивляясь ее шумному горю, необычному для монголов.
Они вышли на узкую холмистую улицу, почти за городской чертой. Им попадались черные свиньи, похожие на курдючных овец, глинобитные харчевни, украшенные бутафорскими зонтиками, ворота оставленных китайских домов с картиной путешествия на небо и иероглифами над входом — некогда здесь был квартал китайских фирм Найма-Хото, разрушенный после революции 1911 года.
В комнате, где лежал мальчик, было темно. На табурете маленький деревянный божок сверкал своим полированным животом.
Церен-Гомбодорчжи сидел над изголовьем сына, с удивлением прислушиваясь к клокотанью в его груди.
— Откройте дверь, — сказал доктор Балашов, — больному нужен воздух и свет.
Лекарь ответил:
— Наша мысль придерживается другого взгляда. Ему нужна духота и бессолнечность. Отсутствие волнений и натуральный жар, охлаждаемый наружным снегом.
Доктор Балашов подошел к лежанке. Здесь лежал мальчик, сложив мокрые руки на одеяле, сшитом из цветных лоскутов. Волчок, на котором были начерчены брови, глаза и рот, валялся у ребенка в ногах.
Балашов прижал к его груди стетоскоп.
— Это ваш сын? — спросил он.
Монах ничего не ответил.
Женщина опустилась на колени и стала быстро раскачиваться, ударяясь волосами о ноги сына. Было нестерпимо слушать ее сумасшедшие вопли.
— Скажите ей, умоляю вас, врач из народной больницы, — вежливо попросил лекарь, — умоляю вас, втолкуйте ей, что мальчик еще останется жить.
— Я не думаю. Воспаление легких запущено. Это двустороннее воспаление. Вы поступали ложно, кладя ему лед на грудь и на спину.
Клокотанье в горле ребенка прекратилось. Он слегка застонал.
— Мать ребенка — ваша жена? Это сын ваш? — повторил вопрос врач Балашов.
— Она у меня стряпает, — привычно солгал монах, — а этот — от нее родился.
Доктор Балашов положил в карман стетоскоп и вышел из дома, официально кивнув хозяину. Он шел по бывшей Китайской улице и думал: «Лекарь позвал меня из желания доказать, что европейская медицина не всесильна. Но случись это несколько часов назад, мальчишку можно было бы спасти!»
Единственный фонарь, мигавший возле больницы, унылым огнем освещал глубокие лужи, быка, привязанного к частоколу, и поблекший бумажный зонт у китайской харчевни. Вскоре пошел дождь, толстой струей протекая сквозь соломенные навесы.
Поздний апрель — время простуд, гоньбы и торговли конями.
ПОЕЗДКА В КОБДО
Молодой ученый-монгол, знаток автомобилизма и старинных текстов, сопровождал в качестве секретаря одного из министров Монгольской народной республики в поездке Улан-Батор — Кобдо.
Секретарь отмечал в тетради свои впечатления и мысли.
С его слов мы записали этот рассказ о путешествиях.
«Месяц на пользу народа и пастбищ!
Семнадцатого апреля мы выехали из Улан-Батора. С нами ехали чиновники правительства Надмод, Гомбосурун и Гончогчжаб, которого мы из-за болезни оставили потом в Цецерлике.
Погрузившись и подвязав запас горючего к бокам автомобилей, мы проехали через китайский Заходыр с его вечной грязью и лужами.
Был ранний час утра, и лотки продавцов еще не открывались.
У выезда из города министр сказал:
— Покидая столицу республики для трехмесячной поездки на запад, я испытываю печаль и радость передвижения, как все загонщики и пастухи.
Министр, как известно, в юности был пастухом.
Через семь дней и шесть ночей мы прибыли в Улясутай, бывшую ставку китайского губернатора. Эта часть пути прошла легко, не считая поломанного „воксхолла“, добравшегося до места с пробитым радиатором и сплющенными фарами.
Отдохнув одну ночь, мы выехали из Улясутая в Кобдо. Дорогой охотились на диких ослов. Убили несколько хуланов и одного бухуна для музея.
На Дургин-Нуре нашу машину остановила женщина, спрашивая о сыне, которого не видела пять лет.
— Скажите, где мой сын? Он уехал получать образование и обещал написать мне письмо, но он забыл меня.
Министр запомнил имя и адрес молодого человека и был огорчен таким невниманием к матери.
На тракте мы встречали многих людей, спрашивавших о родственниках, отправившихся в столицу.
За неделю пути до Кобдо мы свернули в Уланком и посетили племена олет, байтов, хотонцов и дюрбет.
В управлении Эмуно-Гобийского уезда нас пригласили на дюрбетскую пирушку, где гостям был подан целиком зажаренный бычок. Во время веселья мы видели дюрбетские танцы — очень медленные вначале и бешено-быстрые к середине. Вечер прошел оживленно и затянулся до полуночи.
Председатель уезда, бывший народный солдат, — прилежный и умный деятель. До армии он был погонщиком товарных обозов. Его уезд обилен стадами и продовольствием.
Министру представили скотовода Бадму, хваставшегося тем, что он имеет двадцать тысяч баранов и несколько косяков лошадей. Он был крепок и стар. Министру не понравилось его буйное обращение с пастухами.
Двадцать пятого утром мы попали в снежные страны, и весь день до наступления темноты нам приходилось копать сугроб.
Министр засмеялся и сказал:
— Этой крупы хватило бы на кашу для всех племен мира.
Снег валил тяжелой массой, трудно было разглядеть друг друга. Мы сняли с себя дохи и положили их на радиатор, боясь, что мотор заглохнет. Это был снегопад, который редко можно увидеть в центре нашей республики. Монахи, идущие к монастырю Гомбо-Гегена, неохотно оказывали нам помощь.
Вечером мы прибыли в Толбо-Нор. Заходящее солнце имело вид продолговатого купола. В здешней местности издавна обитают казак-киргизы — осколок мусульманского племени, живущего в Синцзяне.
Это великий народ, для просвещения которого республика ничего не жалеет. Страшная отдаленность способствует варварству их обычаев. Человеку, читающему ургинские газеты, тяжело на сердце при виде таких дел.
По приказанию министра я осмотрел головную юрту, где помещается киргизская школа. Здесь учатся тридцать шесть детей. Сожалею, что при школе нет образованного врача и учеников пользует тибетский лекарь — человек жадный, невежественный и злой,
Ночью, когда кончалась метель, но снег еще порхал повсюду, делая черный цвет белым и белое превращая в черное, в юрту министра постучала казак-киргизка, плача так, что мы удивились.
Она рассказала:
— Я вдова и не имею ценности. Девка в этих местах стоит семьдесят голов скота, неимущие обмениваются своими сестрами. Вдова остается за братом умершего или убивается духовным лицом.
Вот почему ее принуждают выйти за старика деверя. Она молодая женщина, не лишенная приятности, с сильным телом, на высоких ногах. За непослушание ее грозят сжечь на костре, как это ни странно в наши дни. Министр взволновался и потребовал начальников уезда к себе.
Он сказал им так:
— То, что мне сегодня пришлось услышать, я не хочу слышать в другой раз. Если вы не будете блюсти закон, я обрушу на вас всю конституцию республики, начинающуюся словами: „Отныне вся Монголия“, и кончающуюся словами: „Дано четырнадцатого года десятой луны“.