Когда Фурцева стала представлять англичанам присутствующих здесь русских актеров, начала с меня: «Наш исполнитель роли Отелло — Н.Д.М., нар. арт. СССР», в это время в микрофон сунулся Оливье и ввернул: «Самый сильный человек в мире: он сыграл роль Отелло 550 раз» (аплодисменты).
Подошли посол и исполнительница роли Дездемоны. […]
Посол. Что вам пригодилось бы для Отелло из того, что делает Оливье?
— Ничего, кроме мастерства, а учиться можно вечно. Я играл совершенно другого Отелло, героически-романтического. Мне хотелось говорить об очень гармоничном человеке.
— А реалистично этого сыграть нельзя?
— Отчего же? Мой почерк иной для этой роли, а реалистично я играю другие роли, например Забродина.
Дездемона. К чему мне стремиться в дальнейшей работе над ролью? Я еще мало играла.
— Станиславский говорил, что актер начинает играть роль по-настоящему после сотого-двухсотого спектакля. Так что впереди у вас целая жизнь.
Я ставил Дездемону на пьедестал, видел в ней совершенство человеческой природы, а когда совершенства не оказывалось, сознавал, что, значит, в мире нет справедливости. И тогда для меня погибала вера в человека. Я играл полководца, человека высокой культуры, философа.
— Дайте совет.
— Если бы я играл с вами, я бы попытался заставить вас полюбить меня больше […]
2/X
МОСКВА
Буромская сказала, что Плятту, Марецкой, Михайлову, Некрасову[648] пьеса Ловинеску не нравится. Завадский заколебался. Не знают, выносить на читку труппы или нет?
Между нами говоря, боюсь ее и я. Но что делать, я остаюсь без работы пятый сезон.
Вчера читал башкирскую пьесу[649]. Хорошая. Данкман рассчитывает на меня — роль Дервиша. Но ведь я закручу такую любовь, что оправдаю образ, а он — отрицательный.
— Я не обижусь, я буду вас любить по-прежнему, если вы и не захотите играть.
— Не литературна ли она? Пьеса?
4/X
Еще раз прочел башкирскую пьесу. Нет, сомнения мои относительно литературности в значительной степени рассеялись. Длинноты очевидны. Относительно Дервиша для меня — не хочу. Пьесу надо сократить и вполне можно за счет этой роли. Пьеса выиграет. Этот злодей — не Мефистофель, не Яго, а в конце теряется совсем. Хотел предложить переакцентировать роль на 180°, но ответа не получил, а в таком виде она может быть вымарана без ущерба.
Делать мне в театре нечего, а браться за нее от безработицы — не хочется.
6/X
Красноярск зовет к себе на четыре спектакля.
Не могу, не выдержу.
Должен сняться в фильме о Савченко[650], но они пропустили погоду, и когда что будет — не знаю. Текст сделал заново.
Богдан Хмельницкий!
Да… Видите ли, товарищи, я уже довольно много знал о Богдане Хмельницком, когда однажды с Игорем — мы дружили с Савченко и обращались один к другому: Игорь, Коля — мы слушали бандуристов, одна из «Дум про Хмеля» — так народ любовно звал своего «Хетьмана» — буквально потрясла меня.
Оказалось, что режиссер отобрал ее в картину. Потом я много раз слушал ее. И, надо сказать, она помогла мне объединить материал образа, помогла мне окунуться в атмосферу эпохи, в мир тех страшных, но и гордых событий, о которых нам предстояло говорить в картине.
И в самом деле… Помните?.. Как это?.. Ах, да…: «Ой, Богдане, Богуне, Нечае, Максиме, Кривоносе… Го-о-о!» — несется, как стон, как взрыв отчаяния, но и как зов о помощи, как гневный призыв.
Замечательное творение народа! И надо сказать, что режиссер использовал его в полную меру своего таланта.
Он очень обрадовался, что «Дума» меня так взволновала.
Но как ни странно, о роли мы почти не говорили, хотя режиссер умел рассказывать, материал знал досконально и точно, представлял, что он хочет от картины в целом и от каждого исполнителя — в частности.
«Тебе деньги платят, ты и думай», — отшучивался он. Он предоставлял актеру полную свободу воображения, сам же больше любил слушать и, слушая, кажется, сличал, насколько нафантазированное обогащает замысел и насколько оно соответствует правде жизни, чувство которой, надо сказать, изменяло ему довольно редко.
Но это не значит, что он бросал актера на произвол. О, нет, нет! Я видел, как он наблюдал за актером — зорко, пристально, наблюдал издали и для актера незаметно. Он обладал удивительным даром взять от него все самое дорогое, интересное, самобытное, но очищенное от дешевки, мелочей, второстепенного. Это мне особенно импонировало. Я сам люблю жить в искусстве свободно, но в строгом, отобранном рисунке.
В силу его наблюдательности подсказы его иногда изумляли, потом полоняли, и уже затем становились для тебя обязательными.
— Как нам с тобой, Коля, показать Богдана впервые? — спрашивал он, сводя свои кустистые белые брови.
Это было на берегу Днепра, где сейчас плещется Киевское море, — я недавно был там. По счастливой случайности рядом лежал перевернутый челн. Я присел, откинул в сторону клинок, чтобы не мешал, и задумался…
— Не-е шевелись, Коля! — он немного заикался.
— Юра!
Подбегает Екельчик[651] — оператор картины. Заметьте, он сумел объединить достоверность с мужественной патетикой, в черно-белом добиться почти цвета, в плоском — стереоскопичности. Замечательное это было содружество художников!
— Понимаешь? Давай, поднимем весь этот постамент, и Богдан замрет, как орел перед взлетом!
Привожу я эти примеры, а у меня их много, — и волнуюсь: в достаточной ли мере они характеризуют творческий облик выдающегося режиссера советского экрана?
Тем более, что я действительно знал его творческим, горячим, неуемным, сосредоточенным — таким особенно я люблю видеть режиссера…
На съемках было много и занятного, трогательного, смешного, волнительного… Знал я его и веселым, и смешливым, легким и приятным в общении с людьми, действительно душою картины… Очень музыкальным. А впрочем, это видно по ленте. Темперамент, с которым несется в ней песня о трагическом, по самому строгому профессиональному счету — очень высок.
Словом, большая и страстная любовь к наполненному, актерскому существованию, к сочной выразительности, равно как и неприязнь ко всему серому, безликому, обыденному, к трафарету, это и было то, что отвело режиссеру его особое место в искусстве советского кинематографа. А его произведение «Богдан Хмельницкий», которое не утрачивает своей свежести уже в течение четверти века, сделалось произведением большим, настоящим прочтением исторической темы, произведением реалистическим, но по-гоголевски, когда реализм поднимается на высоту эпоса.
12/X
Опять выступал в школе со своей программой («Русский характер»). Конец прошлого сезона и начало этого мне дает некоторую радость, что аудитории становятся лучше, серьезнее, внимательнее. Нет того, что беспокоило чрезвычайно, — легкомыслия, нигилизма, полной негативности в серьезном. Или встречи мои — с особенными школами, или действительно наметился некоторый сдвиг?
Я поделился своими соображениями с учителем, он разделяет мое наблюдение и говорит, что крен действительно наметился, а на дополнительные уроки, на которые раньше было не затянуть, сейчас рвутся.
Хорошо бы, а то и не знаешь, во что в будущем верить.
20/X
А вот перед рабочей аудиторией я говорил около двух часов о своем творчестве. Народу около тысячи человек и сидели в полной тишине. Удивительно хорошо и тепло на душе.
Спрашиваю устроителя:
— А почему вам это интересно? Ведь я не говорил ни о чем, что было бы смешно, занятно…
— А что же может быть интереснее жизни человеческой? А вы ведь говорите о своей жизни в искусстве…