В углу зала, под иконой Святого Николая, стоит стол, за которым сидели отрядный писарь и поручик Курочкин. Перед ними выстроилась очередь человек в полста. Это местные реалисты и казачьи офицеры. Будущая 2-я сотня Чернецовского партизанского отряда. Каждый новобранец подходил к поручику, называл себя и крестился на икону. После чего ставил рядом со своей фамилией подпись и становился чернецовцем. Далее боец отходил в другой угол зала, получал винтовку и полушубок, а затем выходил на улицу.
Так проходит какое-то время, смотреть на новобранцев становится не интересно, и мы вспоминаем, что целый день ничего не ели. В этот момент, словно на заказ, в зале появляются миловидные барышни, как выясняется, местный дамский кружок, который решил организовать для храбрых освободителей ужин. Девушки разносят по залу пакеты с едой. На нас троих приходится каравай хлеба и две курицы. Мы с аппетитом перекусываем. Поспевает чай, и желание спать пропадает само по себе. Хочется двигаться, смеяться, общаться с девушками, вспоминать прошедший день и славную победу. Однако это чувство обманчиво. Оживление вскоре проходит и, завернувшись в шинель, я проваливаюсь в глубокий и крепкий сон.
Севастополь. Январь 1918 года.
Никогда до того дня, когда потерял в горах за Ялтой своих братишек, Андрей Ловчин не задумывался о том, что чувствуют люди, которых отринуло общество и каково стать изгоем.
Всю свою жизнь, сколько себя помнил, Андрей был всеобщим любимцем. В родном селе его любили за умение играть на гармошке, веселый нрав и лихость в драках с парнями из соседней деревни. На эсминце уважали за резкие слова и поступки в отношении осточертевших команде «драконов». После, во время революции, он первым на корабле прицепил к бушлату красный бант, и снова был впереди матросов родного экипажа. А в отряде Мокроусова, при проведении террор-акций против офицеров флота и уличных боев в Ялте, Ловчин вел за собой братишек, не трусил и был образцом революционного командира.
И вот его отряд уничтожен, а сам он выжил. Где-то в другом месте, может быть, к этому отнеслись бы проще, и простили бы ему гибель людей. Но не таковы были матросы в Ялте, которые заглядывали в рот большевикам. Вдруг, резко, лишившись поддержки своей братвы, Андрей стал парией. Косые взгляды. Смешки. Плевки вслед. Все это имело место быть, и Ловчин испил чашу позора до дна. И дошло до того, что через три дня после возвращения из леса, навестив Илью Петренко, который шел на поправку, и искренне обрадовался его приходу, он даже хотел застрелиться. Но «наган» дал осечку и Андрей подумал, что рано ему умирать, а затем снова стал размышлять о мести золотопогонникам.
Бравый матрос покинул квартиру, на которой проживал в Ялте, вышел на улицу и снова столкнулся с презрением в глазах моряков. От этого душа сигнальщика с «Гаджибея» разрывалась на куски, и он направился в ревком, который находился в центре города.
«Попрошусь на передовую, на самый опасный участок, - думал он, двигаясь по притихшим и обезлюдевшим улицам. - Умру, но напоследок поквитаюсь с ненавистными офицерами».
Однако до Ялтинского ревкома он не дошел. По пути Ловчин встретил хмурого Андрющенко, и большевик, приобняв его за плечи, доверительно прошептал:
- Берегись! Мои братишки хотят митинг организовать и тебя к стенке поставить.
- И что делать? - растерявшись, спросил Ловчин.
- Уезжать. Я провожу тебя в порт и посажу на эсминец, который доставит в Севастополь ялтинскую контрибуцию. Это все, что я могу для тебя сделать. Свою судьбу решай прямо здесь и сейчас. Ты остаешься или покидаешь Ялту?
Подумав, Ловчин решил:
- Уеду в Севастополь.
- Вот и правильно, - напряженное лицо Андрющенко разгладилось, и на лице появилась улыбка. - Погибнуть всегда успеешь. Но лучше от пули врага в атаке, чем от свинца своих товарищей возле стенки.
Спустя сутки Ловчин прибыл в Севастополь. Вроде бы все налаживалось, но и сюда дошли слухи, как он угробил свой отряд, а сам уцелел. Снова Андрей оказался на отшибе кипящей на главной базе Черноморского флота революционной жизни. Правда, здесь все же было легче, потому что его поддержал независимый от большевиков экипаж «Гаджибея», а еще левые эсеры и сильная группа севастопольских анархистов, с которыми он в свое время на Малаховом кургане «драконов» кончал. Однако его душа по-прежнему тосковала. Он все чаще прикладывался к бутылке и старался забыться. И так продолжалось до тех пор, пока к нему в гости на эсминец не зашел уважаемый в Севастополе левый эсер Боря Веретельник.
Крепкий кряжистый матрос в чистой отглаженной форменке и новеньком бушлате, в прошлой жизни украинский крестьянин, прошел в кубрик. На миг он остановился на входе, огляделся и, увидев беспорядок, усмехнулся. После чего моряк присел напротив подвесной койки, на которой с пустым выражением глаз лежал Ловчин, и задал ему вопрос:
- Не надоело еще себя жалеть?
Андрей повернулся на бок, и ответил:
- Надоело. Да вот только дела по душе никак не найду. Ходил в Севастопольский Совет, но не нужен я там. «Гаджибей» пока у стенки стоит. А контру расстреливать Пожаров запретил.
- И чего ты к этому Коле Пожарову ходишь? Большевики твоих хлопцев специально под пули беляков подставили, а ты у них нового дела просишь.
- Серьезное заявление, - Ловчин напрягся, сел и посмотрел прямо в серые пронзительные глаза Веретельника. - Подтвердить свои слова можешь?
Боря взгляд выдержал и был совершенно спокоен.
- Только косвенно.
- Говори.
- Я закурю? - эсер достал из кармана пачку папирос.
- Да, у нас можно.
Веретельник, не торопясь, вставил в рот длинную папиросу, не иначе, турецкую контрабанду, прикурил, затянулся и, выдохнув ароматный дымок, заговорил:
- Началось все с того, что большевики власть в городе взяли. И стали после этого по всему флоту странные дела происходить. Как контру кончать или за Симферополь драться, так нас, анархистов, левых эсеров и таких как ты, вольных командиров, зовут и в первые ряды ставят. А когда дело сделано, в наших вожаков пули летят, да все время в спину. Вроде бы нет рядом врагов, все чисто, а человек умирает. Так мало того, его отряд потом под командование большевика переходит. А если ватага состоит из отчаянных головорезов, какие у тебя были, то братишек под удар золотопогонников подставляют.
- Это бездоказательно Боря. Ты знаешь, что я с вами не всегда дружил, в отличие от тех же анархистов, хотя общий язык мы находили. И сейчас я скажу, что думаю. Большевики за революцию горой стоят и за то время, что они в Севастопольском Совете главенствуют, для победы над контрой и националистами сделано немало. А вы власть из рук выпустили, и теперь на них зубы точите. Так что дай факты, что меня подставили, а если таковых нет, то иди к черту.
- Хорошо. Будут тебе факты. Первый, Андрющенко утверждает, что ты самовольно братишек в лес повел, хотя знал, что там недобитые золотопогонники. Второе, именно эта версия распространяется среди моряков флота, и говорят так большевики. Третье, проводник, который вас в лесу вел, Анастас Георгидис, большевик малолетний, жив и здоров, вернулся в Ялту и в докладной записке для Севастопольского Совета написал, что отговаривал тебя от похода и просил не лезть на рожон. А ты водку пил и других своих товарищей угощал, а его выгнал. Ну и четвертое, Пожаров собирается тебя арестовать, судить и расстрелять за декабрьский самосуд над «драконами» и предательство своего отряда. Достаточно или продолжить?
- Я все понял, - Андрей мотнул головой.
- Раз понял, то давай братишка думать, как тебе спастись.
- Бежать? Не хочу. Из Ялты в Севастополь перебрался, это не помогло, так пусть меня большевики судят. Я им все выскажу, а братва меня поддержит.
- Никому и ничего ты не докажешь, Андрей. По крайней мере сейчас. Тебя придушат в камере. А кто против слово вякнет или в твою защиту выскажется, того большевики к стенке поставят, не взирая на то, предан он революции или нет. Оглянись. Всех, кто не за коммунистов и Ленина, по медвежьим углам разогнали или в бой послали. И на данный момент в Севастополе только экипаж вашего «Гаджибея», да еще пара кораблей под Пожарова не прогнулись. Такие вот дела, Андрюха. Невеселые.