— Я? Да что ты! А как дела с твоей диссертацией?
— Разве непонятно? Никуда она не годится. Все надо переделывать заново, по-настоящему. Аспирантура моя пролетела зря, так что теперь торопиться некуда. Да и видно будет, может быть, и не нужно никакой диссертации… Может быть, нужно просто работать… Это ведь я тогда от решения пряталась, да и само в руки шло, так что думать не приходилось.
— Ну, а Троицкий твой как?
— Так он же теперь директор музея! Открыли, открыли! У нас такой музей! Ты отсюда просто не можешь этого понять. Ты думаешь, он почти такой же, как какой-нибудь центральный музей, только чуть похуже, а на самом деле ничего подобного. Он ни на что не похож, он — уникальный, единственный в мире! Не веришь? Приезжай и посмотри, что я еще могу тебе сказать? — Ира замолчала, завозилась в темноте. — Мне, Вета, живется интересно, но совсем не легко, — прозвучал наконец ее одинокий звонкий голос. — Трудно порывать с прошлой жизнью, словно вериги на ногах, сны снятся подмосковные, березы, лесные поляны, речки. Самое трудное — что земля там другая, по какому-нибудь колокольчику или ромашке скучаешь, как… ну как по тебе. По траве ходить хочется босиком, а там ведь все колючее. А приехала — у вас холод, осень. Лучше бы уж зимой. У нас тоже там и морозы бывают, и снег, но какой-то не такой снег, сухой, колючий, песок и песок. Вета, ты не спишь?
— Нет. А я вот защитилась, а все равно я никто, ни химик, ни физик, ни металлург, так, специалист по лужению вкладышей. Кому я нужна?
— А Жене?
Лиза, отвернувшись к окну, улыбалась.
— С Женей у меня все хорошо, — сказала она и зажмурилась, сжалась от нахлынувшего внутреннего жара, — знаешь, я его люблю. Очень!
Ирка в темноте протянула тонкую руку и тихонько обняла ее за шею.
— Счастливые мы с тобой, правда? Вот не ладилось, не ладилось — и вдруг пришло. И никого больше не надо, правда? Скажи, ты тоже так чувствуешь, какое это счастье — любить? Именно любить самой, а не только чтобы тебя любили? Как хорошо, что мы родились женщинами, правда? И что у нас есть дети! И что нас вот двое, и мы можем встретиться и обо всем поговорить. Какие мы с тобой счастливые!
Лиза думала над ее словами, и удивлялась, и снова думала.
— Ира, — позвала она тихонько.
Ира не ответила, она заснула, так и не отняв руку от Лизиного плеча. А Лиза спать не могла, ясно, тихо было у нее на душе, так хорошо, как давно не бывало. А ведь и правда ей, Лизе, повезло в жизни. Могла родиться совсем в другой семье, могло у нее и не быть сестры. Вот взяли бы ее родители и поленились, решили бы не обременять себя, и осталась бы она тогда одна, как ее Оленька. Оленьке ведь уже четыре года, а они с Женей еще никогда, ни разу не заводили речь о втором ребенке. И останется Оленька когда-нибудь в жизни совершенно одна, и никогда не будет у нее такой ночи, какая была сегодня у нее, Лизы.
После отъезда Ирины Лиза расстроилась, заскучала, все опустело вокруг, стало неинтересно, нудно. Она не находила себе места. На работе шла какая-то ерунда, заканчивали одну лакокрасочную тему, все сидели парами, считывали текст, вклеивали графики, правили, чесали языки. На повестке дня была Люся Зубарева и ее сын Никитка. У Люси были «тяжелые бытовые условия», а в переводе на русский язык это значило, что жили три семьи в одной комнате — родители, брат с женой и они трое с Никиткой, которому шел уже девятый год. Тема была захватывающая, в комнате стоял хохот, который Люсю совсем не смущал, она привыкла к общежитию и, наоборот, сама то и дело подбавляла свежих данных для веселого разговора.
Лизе все это было неприятно, она вышла из комнаты и спустилась в перегороженный, суженный стройкой двор, там строилось и все не могло подняться над землей новое здание института. Вдоль дощатых заборов, поднимая пыль, дул сухой леденящий ветер. Было пусто и тоскливо. Зима запаздывала в этом году. Лиза дрожала от холода, идти ей было совершенно некуда и незачем. «А ведь это обыкновенная истерика, — подумала она, куда это тебя понесло? Подумаешь, какие нежности, тебе не нравится слушать — и не слушай. Или уж выскажи свое мнение. Например, Зинаида обязательно бы такие разговорчики пресекла, а ты не можешь или не смеешь, зато рецепты все знаешь, как кому жить…»
Из старого института, подняв воротник добротного пальто, бежал Коля Лепехин, здоровый красивый парень, который с некоторых пор бурно ухаживал за Лизой. Он работал инженером в конструкторском отделе, был моложе Лизы, но при его самодовольстве это, видно, не имело для него большого значения, ему даже нравилось, что Лизу он благодетельствует.
— Лизочка! — весело крикнул он. — Ты куда? А я, понимаешь, сейчас одного умника так разделал! Стрельцов Володька. Нет, представляешь, все из себя строят, все сочиняют, ну прямо академики! Нет, серьезно, что изображать-то. Да если бы я так, как он, просиживал задницу, я бы тоже не хуже его сочинил, верно? Неохота связываться! Все работают нормально, как люди, а ему надо выставиться!
Коля ждал поддержки и одобрения, он был на удивление общителен, все ему были свои и ровня, и ни перед кем не испытывал он ни почтения, ни смущения. Надо же было встретить его сейчас! Лиза оглянулась беспомощно:
— Да что тебе-то за дело? Работает себе человек, никому не мешает.
— И пускай! Дуракам закон не писан. Только чего изображать-то? Все мы люди, все человеки, верно? Посадят в начальство — справимся не хуже других, сунут в работяги — тоже не пропадем, будем вкалывать. Не боги горшки обжигают…
— Шапками закидаем.
— Что? Нет, серьезно, Лизочка, ну пошли… обсудим…
— Что нам с тобой обсуждать?
— Ну, поговорим за жизнь, за любовь. — Коля притянул ее к себе и уже закидывал ей на плечо свою бестрепетную лапу.
— Ну вот этого уж, пожалуйста, не надо, — свирепея, крикнула Лиза, — да как ты смеешь!
— Лиз, ну ты вообще… чего? Ты же знаешь, как я к тебе отношусь. Ну мы же взрослые люди, ну чего ты?
Но она яростно вырвалась и побежала назад, по скрипучей лестнице, щеки у нее горели.
В лаборатории уже сменили пластинку: оказывается, за это время успела позвонить Лидочка Овсянникова и сказала, что в универмаге дают туфли, все были возбуждены и считали деньги.
— Лиза, а ты пойдешь?
— Нет, у меня до получки пятерка. А какие туфли?
И почему-то стало ей еще обиднее, туфли были очень нужны, но не в них было дело, просто плохое было настроение, и болела голова, и хотелось плакать.
У Лизы начинался грипп. Три дня температура держалась под сорок, а потом сразу упала, и наступила ужасная слабость. Она почти все время спала, ее терзали тягучие надоедливые сны с продолжением, во сне она кипятила молоко, которое вот-вот должно было убежать, и она мучительно пыталась помнить про него, и забывала, и снова вспоминала, какие-то люди толпились вокруг, а она была неодета и пряталась, а надо было скорее идти смотреть молоко, и так — сутками. Потом она пришла в себя. В квартире было тихо, пусто, хотелось есть, но лень было вставать. И вот она лежала и думала обо всем на свете, а главное — о своей жизни, чем и ради чего она жила. И картина оказалась довольно унылая. Работу она не любила, но работа занимала почти все ее время, в театры не ходила, природы не видела, любовь носила однобокий, ночной характер, Оленьку воспитывали чужие люди, в каком-то детском саду, в котором она почти не бывала, потому что ее отвозил и привозил Женя. Женя вообще был хороший отец, а хорошая ли она мать? И куда девались ее прежние идеалы? Что давала она Оленьке? Да она просто про все забыла, ей нравились заботы, направленные на нее, но сама она оказалась ленивой и неспособной создать ребенку счастливое детство. Что же это такое? Крах, полный крах? Она лежала расслабленная, смотрела в окно. А за окном косо летел первый сухой мелкий снежок, и свет был слабый и тусклый, и в этом свете видно было, как верхние мерзлые ветки клена чуть качаются на ветру. Лиза стала ждать Женю. Уже стемнело, а он все не шел. Она посмотрела на часы: нет, еще не поздно было, просто рано темнеет. Детский сад работает до шести, но до семи они еще ждут, хотя и сердятся. Значит, самое долгое — два, ну два с половиной часа. Она выпила чаю и снова ждала. И вдруг услышала, как поворачивается ключ в замке и по коридору затопали Оленькины ножки.