— Да зачем тебе это, Оля?
— Как — зачем?! Я все-все хочу знать: и про папу, и про тебя, и про нашу жизнь…
И Лиза принялась рассказывать ей осторожно и поверхностно о том, о чем рассказывать было вообще невозможно.
Но Оля искала еще не правды, ее интересовала сказка, и сказка, рассказанная Лизой, была гладкой и плавной — дочери нетрудно было угодить.
Ирина оставалась в Москве еще неделю. Троицкий делал свои бесконечные закупки, и она бегала с ним смотреть, приходила взволнованная, иногда счастливая, а иногда злая, рассказывала про какие-то удивительные рисунки, которые откопали они в одной семье, и про то, что за ними по пятам ходят конкуренты из других музеев и важно их опередить. Каждый день это были новые маленькие захватывающие детективные историйки то со счастливыми, то с досадными концами, от которых Ира веселела все больше. А может быть, веселела она оттого, что приближалось время ее возвращения и нетерпение уже кипело в ней, она хотела увидеть своих, рассказать им, она скучала без детей и, когда звонила Камалу, выносила телефон в коридор. Ира была уже там, далеко…
И все-таки им предстоял еще один разговор, которого Лиза совсем не ждала.
Это было накануне Ирининого отъезда. Она нервничала, кружилась по квартире, шла что-то взять и забывала, за чем идет, несколько раз звонила маме, прощалась и долго, настойчиво просила приехать, а потом вдруг, словно только что проснулась, схватила Лизу за руку, затащила в Олину комнату, посадила на кровать и сказала:
— Черт его знает, когда мы увидимся, а ведь нам надо хоть один раз поговорить серьезно.
— О чем?
— О нас с тобой и о том, что мы натворили в жизни.
— Что же мы с тобой натворили?
— Много, очень много. И пора себе дать в этом отчет. Начнем, конечно, с меня, Лиза! Я не хочу, чтобы ты думала, будто я такое уж легкомысленное существо — влюбилась, улетела и даже не подумала о том, о чем думаете вы с мамой все это время и все никак не можете привыкнуть и принять… Лиза, смешение наций недаром было раньше запрещено религией, это очень трудно и очень страшно, можешь мне поверить. Мне очень нравится этот народ, они талантливы, любознательны, жизнерадостны, трудолюбивы. Но они — другие, чем мы, у них другая истерия и другие воспоминания. И мы с Камалом, мы очень разные… И мы оба отдаем себе в этом отчет. Ты знаешь, в общем, как это ни странно, ему приспособиться труднее, чем мне, у них место женщины в жизни все-таки совсем не такое, как у нас. Мне следовало бы поменьше рассуждать, поменьше проявлять свое «я», больше принадлежать ему и представлять его. И вообще больше делать, лучше вести дом… Нам не всегда бывает легко. А еще эта моя фамильная независимость! Ты знаешь, у них совсем не так относятся к старикам и вообще к аксакалам, это, наверное, все очень мудро, все традиционно. А у меня не получается, не выходит! Но, Лиза, поверь мне, поверь, все окупается! Дело ведь не в одних только чувствах. Есть еще много другого, не менее важного. Ты понимаешь, сейчас, когда в социальном смысле общество выровнялось, национальные признаки выросли в своем значении, они гораздо больше теперь определяют жизнь и личность, и не только личность — культуру, искусство. Ты понимаешь, мне повезло, я все это вижу, ощущаю постоянно. Национальное в искусстве — это безбрежная тема. У меня сказочная работа. А жизнь… Ты помнишь мой несчастный роман с Марисом, ведь я его тоже любила. Совсем не так легко мне это все далось… Но у меня тогда перед глазами был Рома, и я поняла — таких перемен мне не выдержать. Этот северный красавчик слишком медленно, слишком равнодушно жил, он был еще молодой, а у него уже все было в прошлом: западный быт, стандартные стремления. Для него традиция как накатанные рельсы, по ним так удобно скользить, даже если и не знаешь куда. Ты не подумай, что я что-нибудь имею против латышей, они прекрасный народ, спокойный, добрый, по-своему надежный. Просто эти темпы были не для меня, ты знаешь, как я нетерпелива. Так вот, я хочу сказать тебе — я ни о чем не жалею. Я счастлива, что выбрала так, а не как-нибудь иначе.
— Не знаю, если ты все это говоришь искренне, если ты действительно чувствуешь так, я рада за тебя. Только, может быть, поэтому мы все удаляемся и удаляемся друг от друга, я стала скучна тебе, я осталась далеко позади…
— Нет, не так, Лиза, совсем не так. Хорошо, давай теперь поговорим о тебе. Я сердилась на тебя, потому что ты сдалась, опустила руки. Почему ты живешь как во сне: без планов, без будущего, без надежд? Одними туманными рассуждениями и мечтаниями.
— А что я, по-твоему, должна делать?
— Ах, Лиза, Лиза! Да как же тебе не стыдно? Что сказал бы папа, увидев тебя такой? Мы же с тобой похожи, гораздо больше, чем ты думаешь. Ты мучаешься потому, что так же, как и я, не выносишь банальности, не выносишь скуки и однообразия неодушевленной жизни. Так делай же что-нибудь! Пойми же наконец: банальность не в том, что мы делаем, а в том, как мы это делаем — творчески или тупо.
— А если просто традиционно? Жить, как жили наши предки, достойно, честно, прилично. И учить этому детей. Разве этого не довольно?
— Может быть, было бы и довольно, да что-то ты мало для этого нарожала детей. Да, соблюдать правила, традиции — я понимаю тебя. Тебя тянет назад, ты была слишком счастлива в детстве… Думаешь, я забыла? Нет, нет! Я так благодарна тебе за этот Новый год… Не только из-за детей, из-за себя гораздо больше, я словно вернулась туда. Ты знаешь, я утром открыла дверь, увидела елку и… заплакала. Так остро вспомнилось все: наше детство, запах праздника, папа…
— Значит, ты тоже ревела?
— И ты? Лиза, пойми, это самое дорогое, теплое, животное, но мы же давно выросли, мы скоро начнем стариться, нельзя жить во сне. И вся твоя работа в этой металлической фирме, не помню, как она там у тебя называется, по-моему, все это тоже страшная ошибка, это не для тебя. Лучше уж действительно было бы нарожать детей и сидеть дома.
— Что же мне делать, Ира? Что ты советуешь мне конкретно?
— Если бы я знала! Я бы схватила тебя за шиворот и запихнула туда насильно. Думай! Ты не можешь так жить, не имеешь права! Ты, в конце концов, Логачева, черт тебя возьми!
— Я — Елисеева. Ты знаешь, Ира, мне однажды приснился сон. Про папу, который стоит в черном котелке у крыльца серого готического дома. Этот дом существует на самом деле, здесь, рядом, в переулке, только теперь он разрушается, обветшал, балконы провалились, под крышей торчит дранка. А я все не могу забыть свой сон. Что он означал для меня? Какой образ? Чего-то прекрасного, преуспевающего, вечного? Может быть, нашей семьи, а может быть, вообще, родины. Я не знаю, как тебе это объяснить, я не хочу никаких потрясений в своей судьбе. Я хочу жить так, как будто могу их завтра и вправду встретить на улице, этот новенький дом и молодого папу, и заговорить и общаться с ними так, чтоб они поняли меня сразу же, с полуслова, как будто я только вчера сама оттуда вышла. Я не знаю, понимаешь ли ты мою мысль?
— Я понимаю. Это очень серьезно, Лиза. Я рада, что ты чувствуешь так, это то же чувство истории, что и у меня, только обращенное назад, в прошлое. Конечно, это тоже нужно, Лиза, этим жива литература, язык, культура. Но надо же что-то делать! А не только быть…
— Ты думаешь? А у меня все силы ушли на то, чтобы быть. Наверное, я бесталанная, но все-таки… я хочу тебе сказать… я живу достойно… У нас свой мир, которым мы дорожим…
— Бедная сестренка! Что-то не очень у тебя идет, если ты так лопочешь. Ну неужели ты довольствуешься этим?!
— Раньше ты не была из тех, кто думает, что больше — это обязательно лучше. Я живу, как могу.
— Прости, вовсе я не хотела тебя обидеть. Я знаю, честнее и чище тебя нет никого на свете, ты как камертон, и я тоже сверяюсь по тебе. Лиза, но надо же быть счастливой! Я так хочу, чтобы ты была счастлива!
— А может быть, мое счастье в том и есть, чтобы выдержать все и не сломаться? Вот же мы живы с тобой, еще не стары, и души наши тоже живы — для общения, для восприятия прекрасного…