Уже через два дня он появился в Павяке, куда Юлию привезли с Аллеи Шуха[70], и провел с ней несколько долгих вежливых бесед о жизни и обычаях польских цыган, проверяя таким образом достоверность фактов, установленных им в ходе расследования.
Затем он вручил ей пачку рукописей, добавив, что у нее есть месяц для перевода всего этого на немецкий, «поскольку с предметом она очень хорошо знакома». С первого же взгляда Юлия узнала «цыганскую докладную записку Мелерса» из архива министерства. Эти аккуратно исписанные русскими буквами страницы она всегда брала в руки с волнением. Составленные советником Мелерсом описания цыганских обрядов, вне всяких сомнений, свидетельствовали, что автором руководило не только холодное любопытство, но и душевная потребность. Тут, вероятно, сказалось его юношеское увлечение трудами Гердера[71]. Работая над докладной запиской, советник Мелерс, по всей видимости, ощущал себя чутким археологом уходящего мира. Он хотел — такую приписку Юлия нашла на одной из страниц — «сохранить во всей красе» то, что обречено на исчезновение.
Доктор Хайнсдорф приходил к Юлии еще пару раз, приносил турецкие сигареты, шоколад и белый хлеб. Говорил о разных вещах, не всегда существенных, однако было заметно, как велик его интерес к красивым генеалогическим древам цыганских родов из Венгрии и Западной Галиции, тщательно изображенным советником Мелерсом на больших листах кобленцкой бумаги вскоре после его возвращения из Кенигсберга от самого Бильмана.
Прекрасно понимая, что ей грозит, Юлия старалась растянуть работу над переводом, множила приложения и комментарии к приложениям, однако доктор Хайнсдорф, довольно быстро ее раскусив, недвусмысленно дал понять, что, если и дальше так пойдет, перевод будет поручен кому-нибудь другому, а она сама вернется в общую камеру, откуда каждые несколько дней забирали людей и в товарных вагонах везли по живописной Варшавско-Венской железной дороге, среди полей пшеницы, лугов ромашек и маков, на юг в маленькое местечко под названием «Аушвиц»[72].
Впоследствии, когда ей удалось убежать из эшелона, она услыхала, как кто-то в ее присутствии понизив голос заметил, что записки советника Мелерса, которые она так старательно перевела в тюрьме на немецкий, якобы ускорили «окончательное решение» проблемы ромов в Генерал-губернаторстве[73]. Однако бывшие сотрудники министерства, которые помогли ей бежать, когда она им повторяла эти слова, лишь пожимали плечами, советуя не угрызаться, поскольку значительная часть содержащейся в «цыганской докладной записке» информации утратила актуальность уже в начале двадцатых годов и вряд ли была включена в оперативные материалы.
В городе за стеной, в большой швейной мастерской на Крохмальной, куда согнали людей из северных кварталов, красавица Виола Зальцман, счастливо исцелившаяся благодаря дорогостоящему лечению в Бад Эссене, вместе с отцом, торговцем зерном, чья контора на Злотой перешла к некоему Шульце, и сотней женщин, которым нечего было есть, целыми днями, под свисающими с потолка на голых проводах лампочками, исколовшей пальцы толстой иглой шила из добротного лодзинского сукна теплые шинели, в которых молодые немецкие солдаты время от времени отправлялись в подваршавские леса охотиться на евреев, прятавшихся в вырытых под землей ямах.
Панна Далковская, по-прежнему спокойная, не утратившая охоты шутить, хотя в сентябре потеряла родителей, когда дом на Вспульной был разрушен во время бомбежки, держала вместе со знаменитой писательницей Налковской табачную лавку, торгуя турецкими сигаретами и остатками предвоенных запасов. Пан Эрвин, обаятельный распорядитель балов в Собрании, которого втянул в Еврейскую боевую организацию Эфраим Мандельс, жених Виолы Зальцман, руководил строительством бункеров в южной части города за стеной. Одиннадцатого ноября около полудня, в самом конце смены обслуга печей засунула тело доктора Хильдебранда с улицы Леопольдины — головой вперед — в кирпичную печь в третьем крематории Биркенау.
А в прекрасных темных глазах Виолы Зальцман, в усталых глазах пана Зальцмана, в по-прежнему спокойных ясных глазах панны Далковской, в зазывно сверкающих глазах Эрвина Хольцера, в глазах Эфраима Мандельса, Юлии Хирш, доктора Хильдебранда, юного Маркевича, профессора Аркушевского, Янека Дроздовича, в глазах всех этих людей, хороших и плохих, счастливых и несчастных, отчаявшихся и не потерявших надежды, которые ходили по варшавским улицам, делали покупки в магазинах на Новом Святе, а когда-то веселились у Лурса и в «Земянском», где-то глубоко, на самом дне, среди сотен полузабытых образов, все еще мерцало, как брошенная в воду серебряная монета, становясь все бледнее, все тусклее, отражение обрамленного легкой короной черных волос лица молодой женщины, которая однажды солнечным днем появилась на Новогродской улице, а потом села в поезд, унесший ее по Варшавско-Венской железной дороге далеко на юг.
Ну а что же Анджей?
По возвращении из венской клиники Вейсмана Анджей до самого начала войны работал у профессора Аркушевского на Церкевной. Когда немцы заняли Варшаву, он остался в отделении св. Цецилии, хотя также помогал отцу торговать картинами и золотом. Много месяцев он раздобывал для больницы лекарства у промышляющих на черном рынке спекулянтов, которые брали только царские золотые рубли. Расплачивался он картинами и безжалостно расправлялся с теми, кто по ночам крал из стеклянных шкафчиков в подвалах больницы швейцарские медикаменты.
На улицах хватали прохожих и вывозили на запад, чтобы они работали там задарма на заводах и в имениях. Каждый день на рассвете Анджей выходил из дома на Новогродской с медицинским саквояжем в руке, с минуту смотрел на зеленый купол св. Варвары, потом отворачивался. Над городом проплывали холодные зори, не сулившие ничего доброго. Почерневший от дождей и ветров купол теперь походил на извлеченную из земли, темную от ржавчины солдатскую каску.
Потом русская армия приблизилась к Варшаве и остановилась на другом берегу Вислы. Под окнами дома 44 по Новогродской служащие арбайтсамтов[74] ехали на подводах на запад, увозя мебель из польских квартир. Бесконечно длинные, забитые ранеными поезда стояли на запасных путях. По всему городу молодые люди вытаскивали из тайников оружие, готовясь драться с немцами.
Восстание, которое вспыхнуло в августе, застало Анджея на Воле, в квартире Янека Дроздовича. Он ни секунды не колебался: все лекарства, что были у него при себе в саквояже, немедленно передал в повстанческий госпиталь, который устроили на Млынарской в доме номер 17. Тревожась за родителей, хотел кинуться на Новогродскую, но со всех сторон уже сносили раненых, так что он только набросил халат и спустился вниз останавливать кровотечения. Таким его запомнили. Когда через несколько дней пришел приказ об эвакуации госпиталя, власовцы вместе с немецкими солдатами уже занимали соседнюю улицу. Оборонялась только одна баррикада.
Те, кому удалось пробраться с Воли в центр (таких было немного), не уставали рассказывать о «докторе Анджее» из госпиталя на Млынарской, но мать Анджея, хотя и прислушивалась к этим разговорам в убежище на Вспульной, не знала, что речь идет об ее сыне.
В госпиталь на Млынарской немцы вошли около десяти. Анджей тогда был на втором этаже. Хотел попросить воды для раненых, но его оттолкнули. Солдаты ходили по палатам и стреляли в лежащих на кроватях и на полу. Потом его вывели во двор. Там уже были доктор Курский и старенький доктор Яновский. Их поставили к стене, велели вывернуть карманы. Анджей достал бумажник. Солдат пропахшими керосином пальцами выудил кеннкарту[75], какие-то просроченные справки, трамвайный билет, старый рецепт, коричневатую фотографию с тисненой надписью, задержался взглядом на лице молодой женщины с высокой прической, потом бросил все, включая бумажник, на землю. Из тех, кто стоял у стены, только на Анджее был белый халат с красным крестом на нарукавной повязке. Он подумал, что это уже конец, но его оттащили в сторону. Вылезший из черного «даймлера» офицер велел ему сесть на землю. Потом застрелили доктора Курского и доктора Яновского. Анджей сидел у стены и смотрел.