— Сарацины, они ведь неверные? — заинтересованно спросила Гильельма, ласково гладя свое украшение из красной кожи. — Они ведь не верят в Христа? И не признают Евангелий?
— Они не признают Папу Римского! — весело и немножко наставительно воскликнул Пейре. — Вот почему против них всегда ополчаются крестовые походы, как в Святой Земле, так и в Испании, и обращаются с ними почти так же плохо, как с нашими добрыми христианами здесь, в этой земле, где их сжигают живьем. Я не очень разбираюсь в том, во что именно они верят, но думаю, что их вера не слишком отличается от того, что проповедуют священники. Как бы то ни было, но то, что я о них знаю, иногда кажется мне таким же благочестивым, как и то, что говорят наши добрые люди… А еще я слышал, как наши добрые люди проповедовали, что нет никакой разницы между несчастными людьми, страдающими в этом мире: неверующими, евреями, сарацинами, католиками или добрыми верующими; и что никто не имеет права ни осуждать, ни приговаривать к смерти ни одного человека, особенно во имя Христа… Наш друг Фелип де Кустаусса прочитал мне весьма поучительную лекцию на эту тему не далее, как на прошлой неделе, когда мы засиделись с ним допоздна во время ярмарки в Ларок д’Ольме …
Как только Гильельма вспомнила о Ларок д’Ольме, о ярмарке, о встрече с тремя рыцарями, ее словно охватило странное опьянение. Она думала о кругах на зеленой воде речки Тоуйре. О водах, навсегда поглотивших ее обручальное кольцо. Об открытых дверях, о рассветном сиянии, осветившем дорогу, которую она желала и которую избрала. Об умиротворяющих словах доброго человека. О сладостном присутствии Берната. Сын ночи. Теперь она тоже станет дочерью ночи?
В этот вечер они спали возле Лубен, на пустынном речном берегу. Они уже миновали Караман, гордый и розовый, открытый всем ветрам, что дуют на вершинах холмов. Скоро они покинут Лаурагэ и войдут в Альбижуа. Потому этим длинным вечером им хотелось подольше отдохнуть на берегу у потока, в двух шагах от какого–то мрачного, покинутого строения. Пейре старательно занялся разжиганием огня; он ударял кремнем по огниву; разбрызгивая во все стороны искры. Наконец зажегся хворост, и он стал подбрасывать в жар сухие ветви. Молодые люди поджарили на открытом огне старую курицу, которую одна женщина из Карамана, как раз ее опотрошив, уступила им за бесценок, когда они спрашивали у нее дорогу на Лавор, ведущую также и в Рабастен. Хлеб и сыр завершили трапезу.
— Завтра — канун дня святого Иоанна, — тихо сказала Гильельма. — У нас в Монтайю в этот день зажигают большой костер перед церковью святой Марии во Плоти. А в этой земле люди делают так же?
Пейре ничего не ответил ей. Он мазал сыр на хлеб, как привык делать, и думал о своих овцах, которых оставил на Бертомью Бурреля. Потом он обернулся к Гильельме, посмотрел на ее красивую фигуру, словно вырезанную в свете заходящего солнца, и, наконец, решился задать ей серьезный вопрос:
— Гильельма, я не слишком ясно понимаю, куда именно ты стремишься. Куда ты идешь? Чего ты хочешь? То, что ты не хотела оставаться со своим мужем–насильником, это я понимаю. Но ведь ты не просто сбежала от него, ты избрала себе какой–то жизненный путь. Знаешь ли ты, куда он тебя приведет? Ведь ты говоришь, что не ищешь другого мужчину…
Гильельма на минуту задумалась, так и не нашлась, что ответить и понурила голову, но потом подняла ее, улыбнулась, и стала смотреть в небо.
Позже, когда стемнело, и они улеглись рядом в темноте, прислушиваясь к журчанию потока, Гильельма, пытаясь справиться со своим учащенным дыханием и с ударами сердца, которое билось слишком сильно, стала сбивчиво шептать признания, и Пейре не осмелился их прервать.
— Я никогда не могла вообразить жизни, лишенной слова добрых людей. Эти слова я впитала с молоком матери, они были для меня любовью моего отца, нежностью моих братьев. Они открыли для меня единственную надежду, которую я вижу. Отче святый, Боже правый… Добрые люди… Я хочу быть с ними, разделить их судьбу, делать для них все, что я могу. Потому что их руки созданы для благословения, но весь мир ополчился против них, весь мир с его оружием и его ненавистью. Это из их уст я слышала слова мира. Разве они не отказываются от всякой злой воли, разве не отказываются ранить даже птичку, вообще отказываются делать зло? Это Бернат показал мне дорогу к ним. Он не предал добрых людей, он предпочел остаться вместе с ними, во всех опасностях и передрягах, остаться верным и благородным, он предпочел стать сыном ночи. Когда он вот так исчез, то несколько последующих недель я все думала и воображала себе, что придет день, и я последую за ним, и я пойду так же далеко, как и он, и даже еще дальше, чем он. И в своих мечтах, и в своем нетерпении я думала, что, может, я и сама стану доброй женщиной и получу крещение из рук Мессера Пейре Отье. А почему бы и нет, я могла бы стать компаньонкой этой одинокой доброй женщины, Жаметты, которая жила в Тулузе, на улице Этуаль… Но потом я узнала, что она умерла. И так случилось, что меня выдали замуж. Мне не хватило мужества, воображения, решительности. Я была послушной, я всё делала так, как мне говорили. Сбитая с толку, опутанная этим миром, терзаемая, избитая, я совсем забыла о главном. О братских речах добрых людей. О дороге Берната… Теперь же никто и никогда не заставит меня делать того, чего я не хочу! Помнишь ли ты, Пейре, как несколько лет назад ты впервые привел Берната в Монтайю? Я тогда была еще совсем ребенком. Ты говорил мне о Мессере Пейре Отье у фонтана де Ривель. Его голос словно раздавался из твоих уст. Его насмешливый голос. Его мужественный и твердый голос, который говорил о двух Церквях, одной гонимой и прощающей, и другой, которая владеет и сдирает шкуру. Бернат подошел и встал позади тебя, как раз тогда, когда ты говорил все это. Ты помнишь, Пейре? В его взгляде ясно читалось, что он никогда не будет служить Церкви, что сдирает шкуру. И начиная с того самого дня, для меня не стало больше никакой разницы между путем, ведущим к добрым людям, и дорогой рука об руку с Бернатом. Брат, не спрашивай меня больше ни о чем.
Пейре лежал неподвижно, не говоря ничего. Потом он ответил, и в его словах была страстность заботливого брата.
— Гильельма, Гильельма, я очень хорошо все это помню. Тебе тогда было около четырнадцати лет, а Бернату восемнадцать или девятнадцать, и уже тогда он смотрел на тебя, как мужчина смотрит на женщину, которую он любит.
Сложив руки на груди, чувствуя под рубахой сарацинское украшение, Гильельма лежала молча, и, наконец, с трудом выговорила слова, которые долго не осмеливалась произнести:
— Пейре, Пейре, этот взгляд Берната никогда не расставался со мной. Я хочу идти туда, куда он меня зовет. Были вечера, когда этот призыв терзал меня так, как эта сарацинская музыка давеча. Я знаю, он манит меня в страну снегов, в страну света. Ибо всякая любовь благословенна.
ГЛАВА 28
23 ИЮНЯ 1306 ГОДА
Но то, что дела мира сего злы, подтвердил сам Христос, когда сказал: «Мир…Меня ненавидит, потому что Я свидетельствую о нем, что дела его злы.» (Ио. 7,7)
Анонимный трактат катаров. Лангедок, около 1220 года
Именно в Карамане Гильельме суждено было испытать первый шок. Впервые в своей жизни она столкнулась с ужасной реальностью репрессий, организованных против еретиков сильными мира сего. Церковью Папы и его Инквизицией. Королем Франции. Силами их миропорядка. И, что еще хуже, при поддержке общественного мнения, питающегося всей этой пропагандой ненависти, эгоизма, подлости и страха.
Конечно, все ее детство прошло под знаком семейных рассказов о подобных трагедиях. О том, как вот уже сто лет Церковь добрых людей страдает от постоянных гонений. О крестовом походе папы Иннокентия III и графа де Монфора. О поражении Тренкавеля в Каркассоне и Лиму. О покорении графа Раймонда Тулузского. О костре Монсегюра. О бесконечных облавах и травле ушедших в подполье добрых мужчин и добрых женщин, о ямах с кольями и железных сетях Инквизиции, натянутых над городами и весями. О клещах несправедливости. О ненависти и насилии. Ее мать Азалаис говорила ей об исключительном мужестве добрых людей, приходящих ночью. О том, как они переносят ужасные опасности жизни, чтобы даровать утешение умирающим и проповедовать Евангелие живым, не бросая их в отчаянии. С того времени, как Гильельма достигла сознательного возраста, она поняла, насколько неравна эта борьба, до какой степени маленький христианский народ чувствует себя покинутым без своих пастырей. Что кроткие и праведные всегда будут неправыми в глазах волков и сильных мира сего. И армий князя мира сего. Она всегда ждала, когда гонимые и приходящие ночью войдут втайне под кров их дома. Мало–помалу, и сама начала чувствовать суровую тяжесть репрессий, насылаемых Несчастьем, но до сих пор она сама еще не видела ни одного человека, которого Несчастье настигло, только слышала о таких.