— И ты тут один?
— Один, — пыжится парень, потирая ладони, — папаша сделал. Старики хотят, чтобы я женился. К будущему Первомаю, наверное, проверну это дело. Вот тогда и придете ко мне, заметано. Нужного человечка я уже отыскал. Дядя одного приятеля, кухарил когда-то во французском посольстве. Кухня китайская, западная, южная, северная — все умеет. Из батата такую сахарную соломку вытягивает, что пять раз обовьешь вокруг пальца — не порвется. Только никаких подарков. Мебель там, утварь всякая, настольная лампа, постельное белье — у меня все есть!
— Как зовут твою невесту? Где работает?
— А, еще не решено.
— Ждет распределения?
— Да нет. Я имею в виду, не решено, на ком женюсь. Но к Первомаю все будет четко!
Протянув руку к журнальному столику, Сусу берет воздушный шарик, трет его о диван и подбрасывает вверх — взмыв под потолок, он останется там. А она следит за ним. Излюбленная с детства забава.
— О небо, почему он не опускается? Почему же он не опускается? — От изумления парень даже рот разинул.
— Магия, — со смешной гримаской отвечает Сусу, покосившись на Цзяюаня.
Они прощаются. Гостеприимный хозяин провожает их до лифта, но загадка зеленого шарика, приклеившегося к потолку, не дает ему покоя. Сусу с Цзяюанем покидают милый приют. Все так же задувает ветер — словно с цепи сорвался. Все так же валит мокрый снег, по-приятельски липнет к ним, осыпает лица, руки, проникает под воротник.
— Все из-за меня, — досадует Цзяюань. — Не гожусь я в добытчики, прости…
Сусу прикрыла ему рот. И прыснула, легкая, беспечальная, как цветок граната, раскрывающий лепестки.
Цзяюань понял. И тоже рассмеялся. Они оба знают, что счастливы. Что вся жизнь и весь мир принадлежат им. А юный смех способен остановить ветер, снег, дождь, озарить солнцем вечерний город.
Сусу бежит вперед. Цзяюань за ней. Сильно, густо льет дождь, поблескивая под фонарями.
— Вот и Рыночная, — кричит Сусу, показывая в сторону высотной гостиницы, — вот она, Рыночная!
— Само собой, я-то в этом не сомневался.
— Давай руку, до свидания, это был чудесный вечер.
— До свидания, только не завтра. Работать надо. К экзаменам готовиться.
— Что ж, может, и сдадим. И квартира когда-нибудь будет, все будет.
— Приятных сновидений.
— Каких же?
— Пусть тебе приснится… ну, скажем, воздушный змей.
Что такое?! Воздушный змей? Откуда Цзяюань знает про воздушного змея?
— Эй, откуда тебе известно про змея? И про ленту к змею тоже знаешь?
— Ну разумеется, знаю! Как же я могу не знать?
Сусу мчится обратно, бросается Цзяюаню на шею и — прямо на улице! — целует. Потом они отправляются каждый в свою сторону и уже расходятся далеко, а все оборачиваются и машут друг другу.
НИЧТОЖНОМУ ПОЗВОЛЬТЕ СЛОВО МОЛВИТЬ…
© Перевод С. Торопцев
Вот уж скоро тридцать лет, как я стригу-брею в провкомовском[191] Доме для приезжих (он у нас значится под № 1, а когда-то, еще в самом начале, на нем красовалась вывеска «Гостиница „Светлый Китай“»). В сорок девятом, как раз когда провозгласили Новый Китай, пришел туда учеником. Было мне всего семнадцать. Ну а теперь я не просто старый мастер — «старейшина», единственный, кто отбарабанил тут все три десятка лет.
Ушли эти годы вместе с блеском зеркал да ламп, то обычных, то дневного света, ароматами бриллиантинов, шампуней, туалетной воды, кремов, абрикосовых да ананасных, эмульсии «Снежинка» № 44 776, щелканьем ножниц, лязгом ручных, воем электрических машинок, гуденьем фенов, бульканьем воды; я и глазом моргнуть не успел, до чего же все-таки быстротечна, однообразна, заурядна наша жизнь, но ведь и хороша, и чего-то я в ней стыжусь, чем-то доволен, а что-то смущает душу.
Да-да, мир меняется, даже по своей крошечной парикмахерской я замечал это, ходил-то ко мне народ не простой. Поначалу, несколько лет после Освобождения, жизнь казалась светлой, точно в раю. Клиенты — как родные: товарищи, соратники. Как-то был у малыша Вана отгул, а тут, как нарочно, очередь, ни одного пустого места на скамейке. И вот поднимается детина в военной форме, показывает на пустующее Ваново кресло и обращается ко мне эдак почтительно. «Мастер, — говорит (а мне-то всего двадцать, аж краской залился), — можно мне? Занимался когда-то этим делом. — А потом поворачивается к очереди: — А ну, кто рискнет?» Встает толстяк в сером френче: «Эх, голова моя бедовая, ну, попробуем твое искусство…» Высокий военный оказался мастаком. А был это, я потом разузнал, командующий округом, только что назначили, толстяк же, «бедовая голова», — замначотдела ЦК. Постепенно перезнакомился я со многими руководящими товарищами, секретарь Чжан подбивал меня подавать в партию (в пятьдесят четвертом я и вступил, потом долго был у нас в группе обслуживания парторгом), комиссар Ли приходил в парикмахерскую с тюбиками втираний «Байцзиньюй» для моих воспаленных глаз. Сам Чжао, глава правительства нашей провинции, не гнушался почистить раковину. Директор департамента Лю, сидя в очереди, связывал рассыпающиеся веники. Заглядывали к нам и начальники помельче, и рядовые служащие — приходили по делам к руководству в Дом для приезжих. Сам наблюдал, как пионеры (у всех на рукавах знаки различия) во главе с вожатой, деловой такой, с длинными косами, а тараторка — чистый пулемет, но каждое слово четко, как зеленый лучок на соевом твороге, — ну, в общем, обступили первого секретаря провкома, я ему как раз височки подбривал, и категорически потребовали, чтобы он первого июня, на День защиты детей, пришел к ним в отряд. Пришлось ему согласиться. Ах, какое было время: все равны, все близки друг другу — и те, кто наверху, и кто внизу, и справа и слева, и ты, и я, и он! На членов компартии и военных из Народно-освободительной армии смотрели как на святых, сошедших в наш мир с небес. Я, если можно так сказать, был влюблен в новое общество, бредил революцией, почитал лидеров компартий разных стран, чьи портреты мы несли в первомайских колоннах, благоговел перед Марксом, Мао Цзэдуном, да и перед секретарями провкома и нашей парторганизации, верил каждому слову, каждой запятой из столичной «Жэньминь жибао», и из нашей провинциальной газеты, и из отчетов парторганизации, и патриотических обязательств, и даже правил гигиены.
Потом пришли громогласные, звучные, победные времена. Вступали в строй заводы и электростанции, открывалось движение по большим мостам, и мы ликовали, приветствуя успехи социалистических преобразований. Разрастался, вспухал, как на дрожжах, весь город, ну и Дом для приезжих наш, конечно, тоже. И тут вдруг началось: то объявляют нам, что такой-то руководитель, оказывается, волк в овечьей шкуре, то принимаются агитировать, чтобы четверть пахотных земель страны отдали под цветы; сегодня уверяют, будто в трети деревень все еще заправляют тайные гоминьдановцы и злобные хуаншижэни[192], а завтра — что есть такой канат; которым можно побыстрее втащить Китай в коммунизм. Ошеломляющие заявления, выводы, деяния. Мы рты пораскрывали, головы кругом шли, но ведь волновало, воодушевляло: вздрогнем — а потом вкалываем, остолбенеем — и ликуем. Идем, казалось, вперед, от победы к победе, и переполнялись энтузиазмом, волнением, на все были готовы.
А бывало, кое-кто из постоянных клиентов вдруг исчезал, и расползался шепоток: «что-то случилось», «возникли какие-то проблемы». В парикмахерской люди сидели с каменными лицами, насупленные, озирались, вздыхали. Всех брали, и чем дальше, тем больше, тут уж не до парикмахеров. Нас не посвящали, что там «случилось» с нашими клиентами, какие такие «проблемы», да и мысли наши не тем были заняты, а прическами; но на политзанятиях тем не менее положено было потрясать кулаками при упоминании о наших исчезнувших клиентах и утробно выкрикивать: «Услышав о преступлениях Н., я задохнулся от возмущения!»