Последнюю фразу Ни Учэн произнес как-то особенно взволнованно, с большим подъемом. Затем помолчал и добавил: холодное отношение к человеку и равнодушие, с которым один заставляет напрасно ждать другого, — это издевательство над человеческой природой, это антигуманно. На мой взгляд, это самое тяжкое преступление из тех, что совершаются человечеством… При этих словах сердце Ни Цзао начинало учащенно биться, но потом постепенно успокаивалось и в конце концов становилось каменным. Тем временем Ни Учэн с необыкновенной легкостью успевал перевести разговор на Юма и Фейербаха, попутно разоблачая глупость махизма. Затем он заводил речь о смелости своего деда, который выступил некогда против старых традиций, рискнув проповедовать в своей деревне теорию «природой данных ног». Ни Учэн изрекал, что знания — это сила, однако, к большому сожалению, он сам до сих пор не сумел полетать на самолете, но надеется, что еще успеет это сделать. Затем заходил разговор о вреде табака, о достоинствах диссертации Маркса, после чего Ни Учэн заявлял, что ему сейчас крайне необходим помощник, что он собирается диктовать ему свою будущую книгу — популярное изложение философии. Он спрашивал у сына, принес ли тот ему приличных сигарет, потому что те, которые он курит сейчас (четвертого сорта), необыкновенно гадкие.
Разговоры заканчивались воспоминанием о юных годах, когда Ни Учэн еще не «пристрастился к пользованию туалетной бумагой»…
Подходила пора прощания. Ни Цзао хорошо понимал, что отцу очень не хочется с ним расставаться. Мысль о том, что отец не может без него существовать, вызывала у него чувство беспокойства, но большего внимания отцу он, увы, уделить не мог, как не мог дать ему и большей теплоты или вселить в его душу надежды. С трудом ему приходилось сейчас выслушивать отцовские речи. Всякий раз, приходя к отцу, он испытывал все большее сожаление и ему все меньше хотелось приходить сюда вновь. Ни Цзао не хотел становиться той соломинкой, за которую отец в последние годы своей жизни цеплялся в океане безнадежности.
Последние годы жизни Ни Учэна совпали с «хорошей политической атмосферой» в стране. Прежде всего, получила признание революционная деятельность Ни Учэна в Освобожденных районах в 1946 году, а потому с него было снято подозрение в предательстве и обвинения в том, что он будто бы являлся международным шпионом. Ни Учэн удостоился почетного статуса ветерана — ганьбу, удалившегося со службы на покой. Поэтому каждый месяц он получал не семьдесят процентов от своей зарплаты, а все сто. Его настойчивые требования прислать помощника были наконец удовлетворены: помощник приходил ежедневно на полдня. Он записывал со слов Ни Учэна текст научного трактата. Встречи продолжались больше недели, пока помощник не прекратил своих визитов, так как перестал понимать логику и смысл того, что вещал Ни Учэн. На смену первому помощнику появился второй, более покладистый и терпеливый. Так претворялась в жизнь политическая установка о заботливом отношении к старым кадровым работникам и интеллигенции. Новый помощник удостоился в доме Ни Учэна необычайно теплого приема, в свою очередь сам он проявил к хозяину и ко всем окружающим большое почтение. Но творение Ни Учэна так и не было завершено.
Однажды Ни Учэн с каким-то особым чувством поведал о случае, который произошел в «Школе 7-го мая». В ту пору Ни Учэн еще не потерял зрения из-за своей неуемной приверженности к «босоногим врачам» — «новому явлению эпохи социализма». Вместе с ним в «роте» трудилась одна женщина, работник культуры, имевшая некоторую известность. Она часто рассказывала ему о своей жизни в Яньани. Вспоминая Яньань, она всякий раз восклицала: «О, это был золотой период моей жизни!» Ни Учэн задумался над этими словами. Он спросил себя: а когда был его «золотой век»? «Наверное, мой золотой век еще не начался!» — заключил он.
«Какое страшное открытие», — подумал Ни Цзао. Разве можно жалеть такого человека? Отцу скоро будет семьдесят лет, он потерял зрение, у него не двигаются ноги. Бездарно, впустую он потратил лучшие годы своей жизни, и вот сейчас вокруг него пустота. А он смеет утверждать, что золотая пора для него еще не наступила, он надеется, что завтра или послезавтра, в будущем году или через год все вокруг него зацветет, засияет… Что это, скепсис или оптимизм? Увы, все это не вызывает ни сочувствия, ни сострадания, потому что это чистейшей воды пустозвонство и глупость — сущая чепуха!
Спустя несколько лет, уже после смерти отца, Ни Цзао, вспоминая его, задавал себе вопрос: что же все это означало? И всякий раз его охватывала непонятная дрожь. Кажется, солидный человек, интеллигент, учившийся за границей, побывавший в Освобожденных районах… Как он умудрился дойти до такого состояния? Однако, чтобы ответить на этот вопрос, у Ни Цзао не хватало ни слов, ни знаний. Ни Цзао так и не мог решить, к какому сорту людей относился его отец? Кто он? Интеллигент, обманщик, юродивый, дурень, добряк, предатель, старый революционер, Дон Кихот, левый радикал, крайне правый, демократ, паразит, заживо погребенный, тряпка и рохля, наивный старикашка, Кун Ицзи, А-Кью, псевдозаморский черт, Рудин, Обломов, ловкач и торгаш, хитроумный коммерсант, жалкая личность, змея, дезертир, крайний авангардист, гедонист, подонок, мещанин, книжный червь, идеалист?.. Все эти определения проносились в голове Ни Цзао. От напряжения он даже покрывался испариной.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
В один из дней последней декады июня 1967 года по дороге, петлявшей в глубоком ущелье приграничных гор Северо-Запада, с натугой тащился, кряхтя и задыхаясь, междугородный пассажирский автобус, в котором жарились Ни Цзао и его тетка Цзинчжэнь, сменившая после Освобождения свое имя на Цзян Цюэчжи. Ее лицо, покрытое дорожной пылью, было горестным и страдальческим… Еще в пятидесятых годах Ни Цзао, ставший жертвой одной из политических кампаний, попал в эти места, на бескрайние просторы северо-западной равнины. Сейчас он приехал в Пекин, чтобы забрать к себе тетю, которая смогла бы помочь ему по дому. Четыре дня и четыре ночи тетка и племянник тряслись в поезде, а затем еще три дня добирались автобусом. В поезде они занимали жесткие места. Тетя, заснув ненароком, несколько раз съезжала на пол, усеянный плевками, шелухой от семечек, яичной скорлупой и прочим мусором. Но, даже очутившись на грязном полу, она продолжала спать.
Путешествие в автобусе, который двигался только днем, было куда приятней поездки в поезде. И вот в последний день своего путешествия они ехали среди гор, по дороге, тянувшейся вдоль густого леса, бежавшей через луга, раскинувшиеся по склонам долины, на которых виднелись хижины, паслись стада домашних животных, возле них расхаживали пастухи с лошадьми. Вдали белели снежные шапки гор, тянулись вверх высоченные ели, блестели горные озера и родники. Все здесь радовало глаз и душу. «До чего же здесь хорошо, какой простор! И не говори! Я так рада, так рада, что приехала сюда! Я чувствую здесь себя свободной! Вот уж никогда не думала, что я, твоя старая тетя, отважусь ехать в этакую даль. Не надеялась, что когда-нибудь попаду к тебе… Не знаю, о чем я могла бы сейчас еще мечтать и о чем вспоминать… Я потеряла цель в жизни, не знала, как буду существовать дальше… И вдруг неожиданно получаю твое письмо. Надо же! Всю жизнь мне, дуре, не везло, и вот, пожалуйста, судьба улыбнулась…» Возбужденная Цзинчжэнь не переставая восторгалась всем, что видела вокруг. «До чего далеко заехали! А какие здесь высокие горы! Озера… взгляни, какие они чистые, никогда не видела такой прозрачной воды!.. Знаешь, я уже решила: больше не думать о доме. Конечно, на родине хорошо и в Пекине неплохо. Только мне-то что с того?.. Нет, поедем дальше, и чем дальше, тем лучше, чтобы забыть прошлое — забыть все напрочь!.. По-моему, с того дня, как я появилась на свет, в моей жизни не было ничего хорошего. Лишь нынче я нагнала свое счастье: забралась с племянником в этакую даль, залетела чуть ли не под самые облака — на край небес, за тридевять земель. Вот здесь, на северо-западных окраинах, я и найду свою могилу…»