Та наклонилась, и он вздрогнул.
— Лин Сюэ!
— Тсс! — Лин Сюэ приложила к губам указательный палец. И шепнула: — Это старина Вэй, секретарь райкома, дал мне знать, что за тобой нужен уход. Старине Вэю, — сказала она, — все известно, третьего дня сам заглядывал сюда. Ты еще был без сознания. Шум тут стоял ужасный — крестьяне и дорожники требовали, чтобы старина Вэй хоть как-то отметил тебя, к награде представил. И тот сказал, что по возвращении в райком поставит на бюро вопрос о ярлыке Чжун Ичэна: пора снимать обвинения и заново принимать его в партию.
Заходил Лаосы с дедом. Старая крестьянка, беднячка с клюкой… Дорожники. Принесли яиц, фруктов, арахиса, каштанов. — Ты хороший человек, мы это знаем, — говорили они.
И это было высшей наградой Чжун Ичэну.
— Но хорошим человеком быть трудно, — сказал он. — Эта история с пожаром на многое открыла мне глаза, я понял, как шатко мое положение…
— Вместе с тем, однако, — возразила Лин Сюэ, — эта история открыла тебе и надежды, не так ли? Настанет день, когда партия признает нашу преданность. Хотя очень возможно, что путь к тому дню будет весьма долгим, пройдет сквозь бесчисленные испытания, под множеством таких ударов, что и вообразить трудно. И все-таки он может настать, этот день, и он настанет!
1979 год, январь
И вот он настал, этот день!
Позади безжалостное время и еще более безжалостные, чем время, испытания. Чжун Ичэн поседел, и Лин Сюэ уже отнюдь не молода. Официальное извещение о реабилитации и восстановлении в партии супруги встретили внешне спокойно, как будто им сообщили о перемене погоды или назвали сумму углов треугольника… И все же, выйдя из горкома, взялись за руки и, не сговариваясь, пошли к Барабанной башне. И долго смотрели вниз — на город, реки, далекие поля и, уж конечно, на вокзал, с которого отправляется экспресс в Пекин.
Они следили за поездом, уносящимся огнедышащим черным драконом. Вслед за поездом полетели в Пекин их сердца. Целую вечность стояли они там и смотрели — и молчали. Говорили их души:
— Как прекрасна наша страна, как велика наша партия! Пусть нагромождены горы клеветы и поклепов, наша партия, как легендарный Юйгун, сумеет сбросить их в море. Пусть разлиты океаны грязи и наветов, наша партия осушит их, как легендарная птица Цзинвэй. Пусть выйдет из употребления это старомодное слово «компривет», пусть даже люди забудут это слово, пришедшее из другого времени, но позвольте нам еще раз воспользоваться им и обратиться с комприветом к товарищам Хуа Гофэну, Е Цзяньину, Дэн Сяопину! С комприветом, товарищи коммунисты всей страны! С комприветом, коммунисты всего мира, — с комприветом!
Не впустую прошли двадцать с лишним лет, не зря платили мы за опыт. И сегодня с комприветом из времен большевистских битв к бойцам партии обращаются уже не дети — мы осознали свою правоту, стали опытнее, мудрее, познав страдания и лишения, которые помогли нам лучше понять и цену победы над ними, этими страданиями и лишениями, и познать радость. Да и страна наша, наш народ, славная наша партия стали намного опытнее и сильнее, никакой силе не преградить нам путь вперед, к восстановлению истины, к сиянию сохраненной в душе веры.
«С Интернационалом воспрянет род людской!»
РАССКАЗЫ
ВОЗДУШНЫЙ ЗМЕЙ И ЛЕНТА
© Перевод С. Торопцев
Белым по красному — «Да здравствует великая Китайская Народная Республика!», восклицательный знак тесно прижался к иероглифам, а рядом аршинные изображения ложек, вилок, ножей, прочей столовой утвари марки «Треугольник», тут же — реклама роялей «Море звезд», чемоданов «Великая стена», свитеров «Белоснежный лотос», карандашей «Золотая рыбка»… Почтительно склонился к ним фонарь, щедро обливая светом, и они отвечают глянцевитой улыбкой. Точеные тени чахлого, но полного достоинства тополька и приятельски перешептывающихся растрепанных кипарисов, большого и маленького, накрывают зеленую травку, поникшую под западным ветром. А между притихшим газоном и шикарным рекламным стендом на пронизывающем зимнем ветру стоит она — Фань Сусу. В теплом оранжевом жакете, серых шерстяных брючках со стрелками, в черных туфельках на низком каблуке. Белоснежный шарф, точно пушок на груди у ласточки, обвивает шею, оттеняя глаза и волосы, черные как ночь.
— Давай встретимся там, у этих выскочек! — так сказала она Цзяюаню по телефону. Выскочками Фань Сусу называла рекламы — новых идолов, неожиданно возникших повсюду. И притягивающих, и настораживающих.
— Ну гляди, гляди, — шутил Цзяюань. — Насмотришься — и сама захочешь иметь такой рояль.
— Ну и что? Наслышались же когда-то мудрости житейской: если ты не съешь, так тебя съедят? И вон сколько людей стали людоедами и живут себе…
Прошло двадцать минут, а Цзяюаня все нет. Вечно он опаздывает. Вот чучело, опять, что ли, в какую-нибудь историю вляпался? Как-то, еще в семьдесят пятом, ехал он зимним утром в библиотеку и у Саньванского кладбища видит, лежит на обочине плешивая старуха, стонет. Кто-то сбил ее и дал деру. Ну, он поднял бабку, узнал, где живет, потащил домой, бросив велосипед у дороги. А кончилось тем, что бабкина родня да соседи самого же его и обвинили. На все расспросы подслеповатая старуха упрямо твердила, что вот он-то и сшиб ее. От старости это, что ли? Или от злобной подозрительности? И объяснить — помочь же хотел! — не дали, какая-то тетка завизжала: «Ишь, какой Лэй Фэн[186] выискался!» Крики, ругань. В то время как раз проповедовали, что человек-де порочен от природы.
Никогда он не придет вовремя, вечно чем-то занят. Очки протереть не успевает. А у Сусу до знакомства с ним и забот-то особых не было. Пуговица на жакете болтается на ниточке — она и ее не удосужится пришить! Всем в городе, не считая бабушки, на нее наплевать. Отказался город от нее, шестнадцатилетней. Впрочем, не то чтобы совсем «отказался». Ведь и салюты гремели, и фанфары призывали в целинные края. И были еще красные знамена, красные книжечки, красные повязки, красные сердца — море красного. Строился Алый Мир, в котором девятьсот миллионов сердец сольются в одно. Все, от восьми до восьмидесяти, — в едином загоне, все декламируют великие цитаты, все: «налево коли!», «направо коли!», «бей! бей! бей!». Об этом мире мечталось сильней, чем когда-то в детстве — о большом воздушном змее с колокольцами. Но каков он из себя, этот Алый Мир, Сусу так и не увидела, зато насмотрелась на мир зеленый: пастбища да посевы. И приветствовала его. А он взял да и обернулся желтым: жухлые листья, грязь, стужа… Ей захотелось домой. Потом, когда ребята один за другим стали возвращаться в город, все больше через «черный ход», мир почернел, и остались ей на память с того времени авитаминоз и слабое зрение.
Свою грезу об Алом Мире она похоронила в этой кутерьме зеленых, желтых, черных миров. И пропал аппетит, испортился желудок, осунулось лицо. Не только алая — множество разноцветных грез было утрачено, отброшено, забито истошным ревом, а то и просто молча отнято у нее. Грезы белые: китель военного моряка, гребень волны, профессор в операционной. Белоснежка. Снежинки… Сплошные шестигранники, а ведь двух одинаковых нет! Или природа тоже художник? Грезы голубые: небо, дно океана, свет звезды, сталь клинка, чемпионка по фехтованию, прыжок с парашютом, химическая лаборатория, реторты да спиртовки. И оранжевая греза: любовь… Где же Он? Высокий, статный, умный, с простодушной улыбкой на добром лице… Я здесь! — взывала она в храме Тяньтань, где стены на любой звук откликаются многократным эхом, но только эхо и отзывалось.
Папа с мамой обивали пороги, нажимали на все пружины, чтобы вернуть ее в город. Даже отец в конце концов понял, что иначе нельзя. Вышел на бой с могущественными «генералами», и все крепости пали. Сусу вернулась в город, некогда щедро даривший ей грезы. Сон кончился, чуждый и нелепый, и она постаралась забыть ту жизнь, в которой звалась «зеленой пастушкой». Слишком разительным был поворот.