В 1966 году разразилась «культурная революция». Некоторые из тех, кого Ни Учэн считал героями типа А-Кью, руководствуясь «Шестым параграфом Положения об общественной безопасности», заявили, что, поскольку Ни Учэн является контрреволюционером с историческим прошлым, он не имеет права участвовать в революции. Ни Учэн сильно расстроился. От волнения у него обострилась катаракта и поднялось глазное давление. Но он по-прежнему повсюду твердил, что нынешняя революция, мол, самая последовательная и глубокая, что он мечтал о ней, он желал ее, он давно был к ней готов. В ней якобы воплощается гегелевская «абсолютная идея» и «абсолютный дух». Поэтому сейчас важно создавать особый и абсолютный авторитет человека. Между тем буржуазные интеллигенты боятся такой абсолютизации, что является их самым жестоким недостатком. Ни Учэн высказал свое уважение к лидерам «культурной революции», среди которых, само собой, упоминалась и «уважаемая товарищ Цзян Цин». Он произносил это имя с каким-то особым чувством и с огромной почтительностью, но в то же время с осторожностью. Когда он заговорил о своей готовности поддержать необходимость борьбы со старой идеологией, старой культурой, обычаями, привычками — то есть необходимость сломать «четыре старых», — с его голосом начинали происходить странные изменения: голос дрожал, в нем слышались еле сдерживаемые слезы. Ясно, что Ни Учэн был готов вступить с «четырьмя старыми» в решительную схватку, не на жизнь, а на смерть, потому что он, Ни Учэн, «является их самым непримиримым противником». Только Мао Цзэдун и компартия способны бросить великий клич и поднять массы на борьбу против омерзительного наследия прошлого. Что касается меня самого, то я являюсь ярким порождением «четырех старых», я насквозь пропитан затхлыми идеями и нахожусь в их власти. Я страдаю от них, но никак не могу с ними разделаться. Они убивают людей, из-за них Китай «изменил цвет» и стал ревизионистской страной. Они поставили страну на грань гибели. Если в этой борьбе возникнет необходимость моего физического уничтожения, устранения из жизни, я первый подниму обе руки и проголосую «за». Стремясь к гуманности, я стараюсь обрести ее в жизни; я иду на смерть без всякого сожаления. Клянусь до смерти защищать и поддерживать эти принципы. Десять тысяч лет им жизни! Десять по десять тысяч лет!
Хунвэйбины и «золотые дубинки», все эти А-Кью, которые бдительно внимали его речам и следили за каждым словом, разинули рты от изумления. Что касается разного рода «дурных элементов», зачисленных в этот разряд согласно «Шестому параграфу», то они совсем растерялись, не зная, с какого конца подступиться к взволновавшему всех «революционному выступлению» Ни Учэна, хотя обычно они критиковали каждое слово выступающего, сопровождая его многочисленными комментариями, — критиковали так, что от человека оставалось мокрое место. В конце собрания руководителю «группы диктатуры» осталось только выдавить несколько фраз и признать, что позиция, занятая Ни Учэном, «можно сказать, хорошая». Однако сейчас для таких людей, как ты, самым важным является другое — признание своей собственной вины и перевоспитание. Не ты должен совершать революцию, а другие должны вершить революцию над тобой. Тебе не следует забывать о своем происхождении. Одним словом, знай свое место и меру, не болтай, что придет в голову, и не дури. На этом собрание закончилось. Если бы оно не закончилось, Ни Учэн, по всей видимости, выступил бы с новой революционной речью, еще более возвышенной и взволнованной.
После 1978 года его старшая дочь Ни Пин, как-то желая уязвить отца, сказала ему (он в ту пору почти полностью потерял зрение), что все его левацкие разглагольствования в начале «культурной революции» свидетельствуют лишь об одном — он на самом деле является «шутом»[171]. Ни Учэн стыдливо захихикал и заявил, что он вполне искренне поддерживал идею «разрушения четырех старых» и надеется до сих пор, что такое разрушение рано или поздно произойдет: меня действительно гнетет мысль, что мы так и не смогли по-настоящему сломать «четыре старых».
Если говорить объективно, то стремление Ни Учэна к прогрессу выражалось не только в его революционных разглагольствованиях, которые многих изумляли и приводили в недоумение. Вовсе нет. Например, много усилий он тратил также и на чтение книг по теории марксизма-ленинизма, причем наиболее усердно штудировал ленинские работы «Материализм и эмпириокритицизм», «Философские тетради». Несколько раз он принимался читать «Капитал», но, по всей видимости, так и не смог проникнуть в его суть. Зато философские труды Ленина он читал весьма старательно, охотно и «со вкусом», с красным карандашом в руке, разукрашивая текст галочками и кружками, делая на полях комментарии и ставя в тексте восклицательные знаки, свидетельствующие о его безграничном восхищении и безмерной радости. Прочитав самую малость, он считал, что уже постиг суть прочитанного, и это приводило его в состояние радостного возбуждения.
Он старался как можно скорее поделиться своими мыслями с окружающими. Иногда он бежал к общественному телефону и, не пожалев четырех фэней, звонил кому-нибудь из многочисленных приятелей после чтения марксистско-ленинских трудов. Он рассказывал о них своим детям, если они по случаю заходили к нему, а также землякам, которых обычно не видел по многу лет, при этом старался избегать всех правил и этикетов, положенных при встрече. Как-то он позвонил Ни Цзао, который в это время находился на очень важном заседании. У меня сегодня самый радостный день, сообщил он. Я познакомился с ленинской критикой «физического идеализма». Должен тебе сказать, что это самая фундаментальная проблема, которая касается решительно всех и помогает людям найти свое место в жизни. Конфуций в свое время сказал: «Если утром услышишь о Дао, то вечером можешь спокойно умереть». Я нынче еще раз «услышал о Дао». Как я счастлив! Надеюсь, что в течение этой недели мы вместе с тобой сходим в ресторан «Величественная радость» — «Канлэ» и отведаем крабов. Потом он принялся ругать каких-то людишек, которых он сравнивал с А-Кью и Бородатым Ваном. Все они сейчас пишут, теоретизируют, разглагольствуют о марксизме-ленинизме, а раньше так же громко голосили о моральном законе Чэнов и Чжу Си[172] о субъективном идеализме епископа Беркли. Их ограниченные возможности, их низкие достоинства… Они не могут даже плавать, не то что понять существо марксистско-ленинских идей!
Нервы Ни Цзао не выдерживали нытья отца и его непрестанных сетований на то, что он «хуже маленькой монашки», что он всего-навсего «домохозяин» и прочее, и прочее. Надоедали и его бесконечные теории, выспренние на словах, но лишенные всякого смысла. Ни Учэн же относился к сыну весьма доброжелательно, вероятно потому, что Ни Цзао был единственным человеком, способным выносить его стенания и теоретизирования. Если Ни Учэн чувствовал себя хорошо, он сам приходил к сыну, отчего Ни Цзао нередко испытывал большие неудобства, и ему приходилось заранее прибегать к некоторым непозволительным уловкам. Порой он отказывал отцу во встречах, а если тот все же приходил, то сын не уделял ему внимания или отправлял домой, иначе отцовская надоедливость непременно отражалась бы на работе, учебе, жизни и отдыхе сына. Недаром есть поговорка: «Захватив вершок, решил отхватить целый аршин».
В последние годы отец не мог прожить без сына ни одного дня, но Ни Цзао по причине своей занятости иногда не появлялся у отца по месяцам. Понятно, что, навещая отца после длительного перерыва, Ни Цзао испытывал чувство некоторого смущения и старался загладить вину своим вниманием к жизни отца или рассказами о самом себе. Ни Цзао к тому времени был уже давно женат, имел ребенка, у него были свои заботы и свои невзгоды, но это нимало не смущало отца, который при встрече сразу же начинал молоть всякую чушь. Как говорится: «На востоке молоток, на западе скалка», отец тараторил, не давая сыну возможности вставить слово, даже справиться о его. Ни Учэна, здоровье. Например, он часто говорил сыну, что похож на джинна из сказки о рыбаке из «Тысячи и одной ночи». Джинна, как известно, загнали в бутылку, которую бросили на дно океана. В первые пятьдесят тысяч лет джинн клялся, что отдаст все золото мира тому, кто его спасет. Он прозябал в унынии все эти долгие годы, но его так никто и не освободил. Протекали следующие пятьдесят тысяч лет, и джинн уже клялся отдать своему спасителю все драгоценности мира. Но и эти годы пролетали впустую, а спаситель так и не появлялся. И тогда добрые намерения джинна обращались в лютую злобу и ненависть, а его надежды сменялись отчаянием. Именно в этом и состоит диалектика по Гегелю, что впоследствии было подтверждено экспериментами Павлова. Так, джинн, загнанный в бутыль, терзаясь от горя, без проблеска надежды на спасение впустую прождал сто пятьдесят тысяч лет. И тогда он решил: я сожру того, кто меня спасет!