Эта закономерность особенно страшно проявилась во время земной жизни Христа. Его невероятная, беспримерная доброта возбуждала вокруг ненависть. Он ведал, чем все это кончится. Но продолжал творить чудеса милосердия.
С тех пор вдохновлённый им людской род как будто устремился к добру. Вспомним хотя бы Ливингстона, Швейцера, мать Терезу, отца Александра Меня…
Но тут же всплывают в памяти безжалостные мучители человечества, устроители мировых боен, концлагерей, чьими именами не хочу изгаживать эту книгу
Чем больше в мире добра, тем больше вздымается сопротивление зла, подтверждает библейский Апокалипсис.
Таинственная закономерность. Призывающая к мужеству.
ДОГАДКА.
Подумать только, Ника! Когда‑то была голая земля, скалы, моря. Растения, птицы, звери. И больше ни–че–го.
И вот появились люди.
Надо было захотеть без устали догадываться, как из этой малости создать всё, что сегодня нас окружает. Догадка за догадкой…
Этих людей принято называть изобретателями, учёными, инженерами.
Но откуда приходят к ним их догадки? Древнегреческий философ Платон считал: где‑то совсем близко, только в ином измерении, все уже существует в виде идей.
…Даже авторучка, которой я сейчас пишу эти строки, даже её чёрная паста, даже лист бумаги — ничего этого нет в природе. Не говоря уже о космических спутниках.
Все это вырвано из небытия не столько в конечном итоге с помощью рассеянных в земле химических элементов, сколько усилиями человеческой мысли, её догадкой.
О самом главном догадка ещё впереди…
дождь. Этот дождь был мсье Дождь.
Ранним утром он прошёлся вместе со мной по воскресному Парижу, который ещё спал. Подождал, пока я, привлечённый запахом дымящейся баранины и кофе, закусывал под навесом в арабском квартале.
Шел со мной по тротуару вдоль Итальянского бульвара.
Проплясал чечётку, пока я стоял под высоким балконом с открытой дверью, слушая, как кто‑то играет на фортепиано Шопена.
Потом припустил было вдогонку, но я уже вошёл в Нотр-Дам, где неожиданно оказалось очень много народа со всего мира. Я не стал ввинчиваться в толпу. Купил и поставил горящую свечу у маленького алтаря прямо напротив входа. Помянул отца Александра.
А когда вышел, увидел слепящее отражение солнца в мокрых автобусах, ожидающих туристские группы.
Париж оказался лучше, чем я читал о нём в знаменитых книгах.
А дождь, не дождавшись меня, уходил куда‑то в сторону Булонского леса.
ДОМ.
Теперь он непостижимо далёк от меня, этот старинный каменный дом, но я часто посещаю его, мысленно отпираю железную калитку в бетонной ограде.
Если в том доме опять поселились люди, они могут периодически видеть меня в качестве привидения.
…Наискось пресекаю крохотный дворик, подхожу к двери нижнего этажа.
…В темноватой прихожей различаю амфору, белый мрамор кухонного стола у плиты и холодильника. Справа кладовка, впереди ванная. А я прохожу налево — в комнату с камином, где спал вот на той низкой тахте.
Впрочем, все это изображено в одной из моих книг, и я, бросив последний взгляд на старинный буфет с посудой за стёклами, на морской сундук у стены, выхожу наружу, чтобы взойти по двухмаршевой лестнице, как на капитанский мостик, на площадку второго этажа и отпереть верхнюю комнату.
Там почему‑то всегда солнечно. Такой, во всяком случае, она остаётся в моей памяти.
У противоположной от входа стены круглый стол, за которым я каждое утро работал, если не уходил к морю ловить рыбу для пропитания. На столе все та же лампа, сварганенная из корабельного фонаря.
Слева — длинная приступка. Я всходил на неё к плите, чтобы сварить себе кофе.
Справа — два окна и стеклянная дверь на балкончик, откуда через крохотную, в пять шагов, безлюдную площадь рукой подать до могучего дерева неизвестной мне породы. За его ветвями — брошенный дом. Во время зимних бурь дверь обрушившегося балкона бьётся, как крыло раненой птицы.
В одиночестве я прожил с видом из этих окон больше трёх зимних месяцев. Но из всех мест, где мне довелось проводить дни и ночи, этот дом, расположенный на затерянном в Эгейском море греческом острове, навсегда стал подлинной частью меня.
Кажется, я до сих пор живу там. А то, что сейчас окружает меня, сон.
ДУРАК.
Как известно, дураки бывают зимние и летние…
Зимний дурак — особо опасная, сбивающая с толку, непонятная особь. Потеряв бдительность, опрометчиво вступить с ним в разговор — всё равно что нечаянно закурить сигарету со стороны фильтра.
Он накинется на тебя с настойчивыми вопросами, которые ему самому неинтересны. Он будет рассказывать несмешные анекдоты и при этом сам долго ржать.
Может довести до белого каления.
Иногда пытается услужить. Но что ему ни поручишь — сделает все не так. Если вообще сделает.
Вечно лечится от несуществующих болезней и навязывает разговоры на эту тему. Часто не уверен, застёгнута ли у него ширинка.
От зимнего дурака можно спастись только бегством.
Летний дурак, как правило, безобиден. На всякий случай побаивается быть открытым, искренним. Думает, что он себе на уме. Иногда подвержен тику — кажется, что он некстати подмигивает. Крайне любознателен, но книг не читает. Зато, подобрав где‑нибудь кроху знаний, с азартом излагает встречным и поперечным, все перепутывая и перевирая.
Обе разновидности дураков чаще всего не женаты, бездетны и живут в своё удовольствие.
Е
ЕВАНГЕЛИЕ.
На день рождения среди других подарков я с недоумением получил книжку в затрёпанном переплёте — Евангелие. Его принесла мамина знакомая Лена, подрабатывающая пением в церковном хоре.
Я был школьником, подростком, и вот это загадочное произведение оказалось в моих руках.
Только потому, что мама предупредила, чтобы я никому не рассказывал о том, что Евангелие у нас есть, я принялся его читать, спотыкаясь о церковнославянские термины и яти.
По ходу чтения сразу возникло множество вопросов. Задать их было некому. Позже узнал: это были вопросы, которые задают себе многие люди. «Сказка! — думал я. — Как это могло быть? Ну, предположим, давным–давно, за клубящейся тьмой веков появился кто‑то, вздумавший назвать себя сыном Бога. Предположим, настолько ошеломил окружающих исцелениями и чудесами, что молва об этом в виде евангельских притч дошла до нас. Сколько было свидетелей этих чудес? Всего двенадцать малограмотных бедняков, которых потом назвали апостолами. Ну, потом — ещё сотня–другая свидетелей неслыханной доброты этого человека…»
Я откладывал Евангелие. Подолгу не дотрагивался до него. Но всегда помнил о присутствии этой книги.
Порой пытался представить себе — каково это, когда тебе в запястья и ступни вколачивают гвозди…
Не укладывалась эта история ни в сказку, ни в легенду. Смерть, воскресение и вознесение Христа — все это резко отличалось от мифических деяний Геракла, сказок Шахерезады…
Поговорить было не с кем. Родители были неверующими. Все вокруг были неверующими. Как‑то, примерно через полгода, когда та самая Лена снова пришла к нам в гости, я накинулся на неё со своими вопросами. Оказалось, ни на один ответить не может, ничего не знает. Посоветовала читать Псалтырь.
Стремление добраться до сути дела мучило невероятно. Однажды для храбрости зазвал с собой посетить храм одноклассника. Продержались мы там от силы минут двадцать. Старушки судорожно осеняли себя крестным знамением, утробным басом страшно реготал дьякон, пузатый поп в золочёной рясе расхаживал с кадилом под иконами.
Хорошо было от душного запаха горящих свечей выйти на свежий воздух.
«Но как же все‑таки, — думал я, — благодаря такой жалкой горстке людей, которые не обладали никакой властью, которые перемёрли после этих событий, христианство могло так распространиться по земле?».