7
Стекло вздулось перед ними, как парус.
Они шли и шли, герр Хоффер не слышал ничего, кроме странного низкого звона. Из губы Хильде Винкель сочилась кровь — и капала с подбородка на грудь. Вернер Оберст, казалось, рассматривал свое плечо, его тощая шея вытянулась, как у петуха. Ему рассекло правое ухо. Кровь лилась из мочки прямо на плечо и на картонные футляры граммофонных пластинок. Герр Хоффер не знал, что делать с накатившей на него звенящей глухотой. Казалось, грохот взрыва пытался пробиться прямо в мозг.
Он заметил, что с пальцев что-то течет — его тоже зацепило. Левая рука была вся в крови; драгоценная лампа валялась на полу разбитая. Почему-то стало стыдно. Поначалу герру Хофферу казалось, что его не задело. Как бы не так. Перед ними раскинулось море разбитого стекла, и они стояли на самом берегу. Стекло сжульничало. Так нечестно. Теперь он даже на губах чувствовал стеклянную пыль. Фрау Шенкель осталась невредима, хотя в седых волосах и на длинном пальто засверкали мелкие осколки. Она кричала Вернеру, что у того порезано ухо, — до герра Хоффера звуки доносились как через толстый матрас. Она протянула Вернеру носовой платок, который тот приложил не к тому уху. Герру Хофферу было приятно сознавать, что бедняга Вернер, обычно такой собранный, никак не может взять себя в руки. Хильде прижимала ко рту рукав. Ее пухлая верхняя губа была рассечена прямо посередине, из-за рукава виднелся край раны.
Они оставляли на полу кровавые следы. Кровь заляпала их лица и пустые белые стены. И что им стоило спуститься в подвал сразу же, как раньше!
Он прижимал руку, не решаясь взглянуть на рану. Его охватил какой-то животный ужас. Порез начал болеть только теперь, как будто сначала ему требовалось подумать. А вдруг остальные ослепли? Рука фрау Винкель покоилась на спине Вернера — небывалое зрелище. Они шли спотыкаясь, уже в кладовой герр Хоффер запнулся о швабру и ушиб нос. Со слезами на глазах он пытался нащупать потайной рычаг — все было как в тумане. На полпути вниз по лестнице их догнала яркая оранжевая вспышка, и свет погас.
Рядом вскрикнула Хильде Винкель — к Хофферу вернулся слух. Все еще не верилось, что бомбы падают так близко. Здесь, внизу, шум канонады можно было принять просто за сильную грозу.
Они отыскали в темноте стальную дверь подвала, отперли тяжелый замок, запнулись о картины, стоявшие рядами на п́одмостях. Не занятыми картинами остались только два небольших участка вдоль стены, где были свалены облезлые подушки, и узенький проход посередине.
Они попытались устроиться поудобнее.
В тусклом свете, едва пробивавшемся сюда из лестничного колодца, фрау Шенкель осмотрела раны и пришла к выводу, что отделались они царапинами. Герр Хоффер не знал, верить ли ей. Вот, например, у Хильде распухла губа, и порез выглядит очень глубоким и некрасивым.
— Больно улыбаться, — сказала она, не отнимая от рта носового платка. — Не шутите, пожалуйста.
В любом случае, идти сейчас за врачом было бы верхом безрассудства.
Без керосиновой лампы было темно, а когда они закрыли дверь, то наступила просто тьма кромешная. Вернер с грохотом опрокинул заготовленное на случай долгих налетов ведро.
— Слава богу, оно пустое.
— Ой, — отозвалась Хильде. — Пожалуйста, не смешите.
Тьма была непроглядная, и герру Хофферу начало казаться, что он задыхается. Он предложил приоткрыть дверь, и несмотря на опасность все согласились. Сквозь щелку в двери в подвал вернулась жизнь. Смерть — это черный цвет, ламповая сажа. Впрочем, белила — тоже. Три слоя грунта, чтобы сровнять холст. Он нервно покосился на картины. У него была тайна, а ему не слишком нравилось иметь дело с тайнами. И зачем три слоя? Одного хватило бы. Можно было и не возиться. И если нет света, что толку в белилах? В краплаке, в ультрамарине, кадмии желтом, жженой сиене, кармине, саже? А ведь из них можно создать все цвета! Все чудеса, которым он посвятил свою жизнь!
Без света ничего не существует. Разве что смерть.
В кладовой над лестницей хранился запас свечей и спичек на крайний случай. Герр Хоффер как бы невзначай вспомнил о нем, но никто не вызвался подняться.
— Ну уж нет, — отказалась фрау Шенкель. — Хватит испытывать судьбу.
— По-моему, вы только этим и занимались, — буркнул Вернер, который от боли сделался еще более желчным.
Они сидели друг напротив друга, по двое с каждой стороны — Хильде Винкель рядом с герром Хоффером, фрау Шенкель рядом с Вернером, прижимавшим к себе патефон.
И. о. и. о. директора мучился от мысли, что не оправдывает ожиданий своих подчиненных. Особенно терзала его утрата керосиновой лампы. Он снова пожалел, что не сидит с семьей в убежище. Герр Хоффер хотел для себя всего лишь тихой, размеренной жизни. И как хорошо все начиналось. Ему повезло получить должность замдиректора, когда он был еще совсем молод — пятнадцать лет назад в день именин герра директора Киршенбаума. Ему представилась возможность жить среди прекрасных картин и пополнять коллекцию, его работа была размеренной и спокойной, он был жрецом в храме искусства. Судьба осчастливила его очаровательной пухлой женой и двумя прелестными дочками, Эрикой и Элизабет. Он был так счастлив.
Обмотав руку платком, он думал (перебивая себя пустыми словами утешения для других, едва пробивавшимися через его собственную боль), как все это было глупо и бессмысленно, и, может быть, реальность — это именно боль и страдание, а все прочее — камуфляж, маскировка, как три слоя грунта на холсте. Даже нос, и тот до сих пор саднил.
— Надо было забить окна, — произнесла из тьмы фрау Шенкель, как будто вменяя ему в вину еще и это.
— Здесь больше ста окон, не говоря уж о стеклянной крыше, — ответил герр Хоффер. Они с и. о. директора думали об этом еще в тридцать восьмом, но стоимость работ выходила чересчур высокой.
— Надо было строителям соображать, когда строили, — заявила фрау Шенкель.
— В тысяча девятьсот четвертом был мир.
— И кто в здравом уме захочет жить в огромном бункере? — проворчал Вернер.
— Я не об этом, — огрызнулась фрау Шенкель. — Но окна нужно было забить. В ратуше и в штабе СС ведь это сделали.
— Подобные привилегии предназначены для элиты, — буркнул Вернер.
У всех четверых были изранены лица, невидимые осколки, застрявшие в ранках, причиняли острую боль. Рука герра Хоффера болела сильнее, чем лицо, на носовом платке проступил кровавый цветок. Наверное, так даже лучше, ведь американцы вряд ли пристрелят раненого, правда?
— Лучше бы нам вывесить белый флаг, — продолжала фрау Шенкель, будто читая его мысли, — а то они могут открыть стрельбу, когда мы будем выходить.
— Тогда вас пристрелят партийцы, — ответил Вернер невыразительным голосом. — Пару недель назад в Ганновере гауляйтер Лаутербахер лично руководил казнями. Мне сестра рассказывала.
Герр Хоффер подивился силе его голоса. Наверное, рана на ухе действительно оказалась неглубокой. Лежавший на плече носовой платок ловил капавшую кровь, но, видимо, у Вернера было так мало крови, что она перестала капать. Впрочем, это было неудивительно.
— Ну и что? — не унималась фрау Шенкель. — Мало ли что там, в Ганновере? Это не наше дело.
— Я из Ганновера, — сказал Вернер. — И я в вермахте.
— Пожалуйста, не надо ссориться, — вмешался герр Хоффер.
— А хотите скажу, чего я больше всего боюсь? — спросила фрау Шенкель.
На душе у герра Хоффера заскребли кошки. Как минимум раз в неделю повторялся один и тот же разговор, и всегда в одних и тех же выражениях.
— Как я понимаю, эту проблему давно решили, — ответил Вернер, как обычно слово в слово повторяя свою реплику.
— Они не останутся на своих местах. Евреи этого просто не умеют. Вечные странники. Скоро начнут возвращаться. И не надейтесь на их великодушие. Я однажды видела целый поезд, он притормозил на станции. Они ужасно выглядели. Совершенно ужасно.
Наступила тишина. За последние пару лет фрау Шенкель рассказывала им про поезд с евреями не меньше ста раз.