Обычное дело, подумал он и чуть не засмеялся.
Как во Франции, а потом в Бельгии. Они прибыли в Нормандию в конце лета, и в каждом городке в армейские грузовики, заваленные цветами и фруктами, набивались девушки. Солдаты, словно древнеримские императоры, катались с ними по устланному раздавленными фруктами днищу кузова, пока машина носилась по деревне или городку, а потом напивались до изумления, заворачивались в трехцветные флаги, подставляли теплому ветерку перемазанные помадой лица; тогда им казалось, что война — дело веселое, очень веселое, несмотря на выгоревшие палисадники, и танки, и прочее дерьмо, не убранное до сих пор; хотя с начала операции прошло уже шестьдесят дней, казалось, что все так и будет продолжаться.
А месяц спустя после первого же дневного патрулирования, когда они, нарушив все до единого пункты устава, чтоб ему провалиться, все-таки остались живы, попав под шквал минометного огня, открытого первым встреченным ими живым, не взятым в плен немцем (он затаился среди кустов живой изгороди, а потом кинулся бежать сломя голову), их сначала трясло, а потом одного за другим вывернуло наизнанку, как щенков.
Никудышный ты солдат![21]
Он кое-как прикрыл одеялом торчащую из груды щебня балку, оперся о нее спиной и слегка поерзал, устраиваясь поудобнее. Немка припала к Перри всем телом.
Вряд ли кому придет в голову лезть в темный подвал, подумалось ему.
И секс тут ни при чем. У нее горе, а горе надо уважать. Он гладил ее по волосам. Так полагалось. Она была совсем не красивая.
Над ними на фоне ночного неба чернел рваный фронтон Музея с зацепившимися неизвестно за что квадратиками стеклянной крыши, крошечное бледное пятно обозначало нишу, где чудом устояла статуэтка Девы Марии. Они были внутри Музея, но теперь никакого внутри не было, только снаружи. Слышались поющие голоса, но не слишком близко. С улиц, со звериных троп, их не было видно.
— Можем сыграть в безик, — пробормотал Перри. — Морри всегда у меня выигрывал в безик.
Он посветил женщине прямо в залитое слезами лицо, пусть хоть немного придет в себя. Невозможно было понять, что она бормочет, пожалуй, даже немец ничего не разобрал бы в потоке слов, прерываемых вздохами, всхлипами и шмыганьем носом.
Но он забрал картину. Это главное. Полотно у меня, подумал он. А все остальное не важно.
Вот он, планшет, висит на плече. Женщина немного успокоилась, еще раз назвала свое имя, Frau Hoffer, прижала руку к груди и снова разрыдалась.
Он сказал, что его зовут Перри, капрал Перри, но она не слушала.
Зачем он сообщил ей свое звание? Да и своих настоящих имен они в подобных случаях не называли. Что еще он мог ей сказать, чтобы она поняла? Schlafen, schlafen? Убитой горем только что овдовевшей женщине? Но и лезть в планшет за разговорником и спрашивать у нее, где ближайшая укрепленная точка, предлагать бросить оружие и уверять, что он пришел с миром, Перри не собирался.
В голову приходило только: Ich verstehe Sie — я вас понимаю (эти слова были на обложке разговорника) и Berlin ist eine Reise wert (игрушечный автобус с этой надписью привез ему из дальних странствий дядя Роберт).
— Берлин стоит посетить, правда? — прошептал он. — Berlin ist eine Reise wert.
Она удивленно поглядела на него и затараторила по-немецки, прижав руку к его нагрудному карману, где, чтобы отразить шальную пулю, как учили бывалые солдаты, надо держать металлические вилку-ложку, портсигар и запасную обойму. А у него там только две таблички от картин. Словно ему самому не терпелось на тот свет.
Капрал затряс головой и пожал плечами. Он даже своих соболезнований ей выразить не мог. Впрочем, оно, может, и к лучшему: может, ее муж в круглых очках какой-нибудь особо выдающийся нацист, из которого надо было бы душу вытрясти, будь он жив?
— Зря ты решила, что я говорю по-немецки, — сказал он.
Она смолкла. Фонарь высветил полосы от слез на грязном лице, спутанные волосы. Он перевел луч ниже, целиком осветив лежащую рядом с ним женщину. На ней было платье сплошь в желтых и оранжевых цветочках — настоящий луг, в глазах рябит, и сверху тонкая голубая кофточка или свитер, Перри был не силен в названиях предметов женской одежды. В волокнах ткани застряли кусочки штукатурки, локти белые от пыли. Платье кое-где порвано, внутренняя часть обнажившихся рук поцарапана; видны были темные полосы запекшейся крови. Туфли были в ужасном состоянии. Расстегнутый ворот платья приоткрывал круглую грудь. Губы слишком тонкие, на лице застыло горестное, недоуменное выражение. Стараясь утешить, он ласково гладил ее по волосам и больше не чувствовал смущения. Тело у нее было мягкое и теплое. Лет тридцать пять — сорок, подумал он. В Кларксберге прямо над ним жила дамочка за сорок, каждый день она принимала ванну, и душный воздух заднего двора наполнялся запахом земляничных кристаллов, а Перри стоял у открытого окна и вдыхал густой земляничный аромат, невероятно возбуждавший его.
Что-то у меня дыхание перехватывает, подумал он. Когда убиваешь человека, чувствуешь то же самое.
Они могли бы провести тут всю ночь, спина немного мерзнет, а так ничего. Перри хотелось курить, но в горле саднило, да и портсигар был в кармане брюк с той стороны, где она к нему привалилась. Не хотелось ее беспокоить. Чернота развалин постепенно переходила в различные оттенки серого; глаза привыкали к темноте, как когда-то, когда они с дядей Робертом выходили во двор с ярко освещенной веранды посмотреть на звезды; звезды росли, их делалось все больше, они собирались в созвездия, и дядя Роберт говорил: "Черт, это и вправду земля индейцев".
Такое ощущение, будто ты попал в какое-то пустынное дикое место, а вокруг высокие скалы и обрывистые склоны. Какая-нибудь пустыня, может, в Нью-Мексико. Аламогордо. Трут-оф-Консекуэнсес.[22]
Он чувствовал ее дыхание.
Я с боями вошел в этот город. На мне — ответственность за последствия.
Ему нравилась темнота без единого проблеска электрического света. Время от времени вспыхивали фары грузовиков, что-то разгружавших возле призрачного утеса, и снова опускалась чернота. Где-то далеко меж двух скал дрожало пламя, кто-то готовил пищу, догадался Перри, сидят парни вокруг костра и жуют курицу, впервые за несколько дней поняв, как же они голодны. Хотя чувствовал он себя неважно, но есть все-таки хотелось.
Заморить бы червячка.
Близость скорбящей женщины, которую ему выпало обнимать, успокоила его; он сидел тут во мраке подвала и трясся — и пришел другой человек, явился точно ангел-хранитель, и он осознал всю значимость простого объятия. Особенно если этот человек — женщина. Живая, дышащая, а не тронутое тлением бесчувственное бревно, не обуглившееся мертвое тело. Он понимал — у нее горе, и она нуждается в утешении. Враг всегда с другой стороны, за чертой, а пересек черту, и нет больше врагов. Никакой черты вообще быть не должно.
А ведь в Англии их об этом предупреждали. Сохраняйте бдительность. Миллионы вдов, изголодавшихся по мужикам, варварские земли, где сифилис — заболевание эндемическое, берегитесь! Воздержитесь, мать вашу! Подальше от баб!
Им это сотни раз повторяли.
А получилось все не так. Девчонки, цветы, фрукты накрыли их точно волна. Потом, когда начались настоящие бои и засвистели пули, девчонки как-то поблекли, стали серьезнее. Они даже не были вдовами. Большинство отдавалось за еду, за сигареты, за газировку.
Эта была его первая вдова, первая настоящая вдова, и двух дней, наверное, еще не прошло, как она потеряла мужа. Совсем свеженькая вдова. Сейчас она перестала дрожать и всхлипывать, затихла подле него.
Осталось только дыхание — равномерно подымающаяся и тихо опускающаяся грудь.
Вот бы у меня всегда было зеркало, как у Эммы Бовари. Как и Эммы Бовари, меня не существует. И никогда не существовало. Нет никаких следов моего существования. Надо продолжать в том же духе. Я стану невидимкой, если смогу себя в этом убедить. Все упирается в силу воли.