Боже, как хотелось есть. Он мотал головой из стороны в сторону, поражаясь собственному голоду.
Я стану деревом. Все начнется с ног, и постепенно я одеревенею по самую макушку. Когда на голове вырастет последняя ветка, я перестану чувствовать страх или голод. Больше никто меня не сможет заметить, хотя будут проходить совсем рядом, — даже бомбы пролетят мимо. Я вольюсь во вселенную мертвого дерева, которое притворяется живым, притворяется, что оно — лес, скрипящий на ветру. Лес, который не заметили дровосеки. В нем я буду лишь тоненьким деревцем, мимо которого вы пройдете, ничего не заметив.
20
Мертвец тряс головой. Оставь, мол, эту затею. Слышишь?
Еще бы. Он все понял.
В дрожащем луче фонарика показалась крыса, впившаяся мертвецу в ногу. Стекляшками блеснули два смышленых глаза, скользнул длинный черный хвост — и грызун слился с породившим его мраком.
Труп в круглых очках давно закостенел, жизни в нем не осталось ни на грош. Это крыса, силясь отхватить кусок, заставила его трястись мелкой дрожью с ног до головы.
Он перевел луч на лицо покойника у другой стены, того, который обнимал девушку. И на этом имелись очки — съехали только с носа на рот. Жар покорежил останки, спалил кожу до мяса. Ну здесь и полыхнуло!
Сохранить бы этих мертвецов, а потом устроить выставку дома в какой-нибудь большой галерее, да хоть в том фиолетовом выставочном зале на Хьюз-авеню, который принадлежит богатой племяннице босса, — то-то получилась бы жуткая скульптура, и назвать ее "Четыре смерти" или "Это и есть твой враг?"
Его заячье, перетрусившее сердце забилось ровнее. Ну и месиво вокруг, картину некуда положить. Перри сделал несколько шагов в глубь подвала, пошарил лучом фонарика в углу. Сотворенная им самолично куча дерьма, присыпанная мусором, рядом старая деревянная статуя, которой Моррисон начисто снес голову, еще дальше труп в синей кофте, около которого наконец свободное пространство. Крысы не теряли времени даром, теперь у мертвеца и вторая щека вырвана до коренных зубов. До чего же поганое место, но выбора у него не было. И покойник вовсе не ухмыляется, скаля зубы, просто ему выели пол-лица чертовски оголодавшие крысы.
У этих парней вроде Босха и Гойи все-таки не все дома.
Жизнь и так полна кошмаров, зачем их еще и живописать? Кто такое повесит у себя на стене? Заснеженные вершины, пастухи и золотые долины — совсем другое дело.
Перри скинул куртку, постелил ее на каменном полу, достал перочинный ножик, легко отколупнул гвозди и извлек картину из позолоченной рамы. Это было нетрудно. Ненужные деревяшки, годные разве что на растопку, отбросил в сторону.
Дело, черт возьми, нехитрое.
К заднику картины, на ощупь жесткому, будто солдатский вещмешок, лет сто назад прилепили ярлычок с инвентарным номером, словно к товару. Глядя на подрамник — четыре обычных деревянных уголка и плашки между ними, — невозможно было поверить, что стоит его перевернуть, и глазам откроется такая красота.
С внешней стороны полотно крепилось к подрамнику сотней старых обойных гвоздиков.
С грехом пополам уместив фонарик на куче строительного мусора, Перри принялся резать полотно. Как ни крепко он придерживал картину, плита под ней ходила ходуном, и пришлось переместиться на пару шагов в сторону. Хотя Перри не спешил, затряслись руки. Уже не в первый раз. В разбомбленном французском городке Фолкемон в конце ноября под моросящим дождиком, когда он впервые прицелился в человека, руки тоже жутко дрожали. А целился он в немецкого солдата в плащ-палатке — немец дернулся и рухнул как подкошенный.
Может, это и не его пуля настигла жертву. Стреляли ведь и другие.
Запомнилось название: Фолкемон.
С порога разбитого магазинчика немец палил в них и что-то орал. Когда они подошли поближе, он уже был мертв. Через него перешагнули и двинулись дальше. Мертвец — он и есть мертвец: рот открыт, из носа кровь. Правда, для Перри было в нем что-то особенное, непривычное. Крысиное личико, под глазами мешки, седая щетина, за сорок, маленького роста. Не похож на солдата вражеской армии. И эта плащ-палатка… она накрыла его с головой, точно саван. Перри стволом винтовки приподнял краешек брезента — посмотреть. Лучше бы он этого не делал. Твой первый убитый — он всегда рядом.
Нож неторопливо прорезал полотно вдоль дощечки подрамника. Руки все еще дрожали, но уже не так сильно. Ему было очень не по себе в этом заваленном хламом подвале с мертвецами и крысами.
Но трофей — вот он.
В воздухе висел густой запах гари: вонь от горелого лака, горелых красок, горелого полотна и позолоты мешалась со смрадом обгоревших человеческих тел и паленых тряпок. Чуть слышно гудел фонарик — непонятно, с чего это ему гудеть? — да еще скрипел и шуршал ножик, разрезая толстую ткань. Полоснуть бы по самой кромке картины — в одну сторону, в другую, быстро и ловко, — но как бы не повредить живопись, лучше уж не кромсать по живому, а делать все аккуратно, оставляя по краям запас в пару дюймов. Что куда труднее.
А может, они задохнулись в ядовитом дыму вступивших в реакцию горящих красок, лака и льняного масла и только потом обгорели?
Стоило нажать на нож посильнее, и подрамник начинал трескаться или заминался холст. Дуб, что ли? Или груша, из которой всегда делались палитры. Кто знает? Все вокруг меняется, а палитры по-прежнему вырезают из грушевого дерева. Сам-то он использовал под краски разделочную доску.
Орудовать армейским ножом не слишком удобно, скальпелем было бы куда ловчее. Надо было прихватить что-нибудь в фургоне медслужбы — там был полный набор хирургических инструментов, режь и сшивай хоть сутки напролет. Иногда они так и делали.
Лезвие соскользнуло и зацепило палец. Показалась кровь. Перри сунул палец в рот. Его тень зашевелилась и выросла.
Не хватало еще пятен на картине.
Он попытался было поддеть ржавые обойные гвоздики кончиком ножа — стало рваться полотно, и Перри решил, что лучше не стоит. Тень от собственной руки мешала видеть, но дело двигалось — он сноровисто и бережно пилил ткань рифленой частью лезвия.
В зыбком, пляшущем свете ему жутко ухмылялся мертвый парень.
Ничего, покойник вреда не причинит.
Кто и как его застрелил? Пули вогнали клочки синей ткани между ребер, в сердце и легкие, сам так никогда не попадешь. Две раны. Дырочки аккуратные. И крови совсем немного. Наверное, его здесь, в подвале, и шлепнули. Кто? Да какая разница! Столько мертвецов вокруг, миллионы, наверное. Одним больше, одним меньше — велика важность.
Перри сам понимал: он совершает мелкую пакость. Невеликую перед творящимся вокруг злом… и все же ему было не по себе. Почти эротическое возбуждение прошло. Какая низость, шепотом упрекал он себя. Правда, мир становится все более жестоким, даже в далекой Америке, — идет война на Дальнем Востоке, русские Европой вряд ли ограничатся. Кое-кто уже поговаривает о следующей войне, большой войне между коммунизмом и капитализмом. Дьявол рвется на свободу, и человеку надо быть во всеоружии, как следует подготовиться, иначе сгинешь без следа. А Перри пропадать без следа не хотелось.
Он перепилил последние волокна ткани и извлек проклятущее полотно. Почти невесомое — остались только краски, — оно сохраняло первоначальную форму. Перри нетерпеливо смахнул с тыльной стороны присохшие щепки.
Покрытая лаком картина блестела в луче фонарика — такая уязвимая, беззащитная. Когда свет падал на нее под определенным углом, она серебрилась, переливалась блестками, словно гладкая поверхность океана в штиль — подобную гладь, покрытую легкой рябью и крошечными водоворотами, он видел с палубы военного транспорта. Тоненькие трещинки говорили о почтенном возрасте полотна. В конце концов это всего лишь материал — как железо или резина. Сейчас он ощутил это особенно остро.
Все на свете не более чем материал, подумалось ему.
Картина была прекрасна, он потихоньку привыкал к тому, как она выглядит без рамы, с полосками незакрашенного полотна, слегка отогнутыми назад по периметру. Он постарался аккуратно расправить холст, грунт местами осыпался, кромка красочного слоя оказалась неровной, словно края раны.