— Главное чтобы не начал всем рассказывать, какая тут прекрасная коллекция, — ответил герр Хоффер.
— Ну, «Заря» ему определенно понравилась.
— Ее пусть забирает.
— Надеюсь, вы оценили мою блистательную историческую справку?
— О Хираме Пауэрсе?
— Я собственными глазами видел в Вашингтоне эту киску. Эротическая мечта любого мальчишки.
— Это не доказано, — отозвался герр Хоффер, которого покоробила грубость Бенделя. — В гораздо большей степени Ротман подражал «Заре» Микеланджело в Сан-Лоренцо. Вот только у Микеланджело «Заря» пробуждается с печальным лицом, словно реальная жизнь хуже сна. Не мне ее винить.
Все-таки Бендель был пьян.
— Может быть, она просыпается от кошмара, — хмуро возразил он.
— Может, и мы когда-нибудь тоже проснемся, — сказал герр Хоффер.
Бендель фыркнул.
— Я не собираюсь сдаваться! — заявил он, взмахнув руками в перчатках. — И у Пауэрса, и у Ротмана скульптуры выполнены в белом мраморе, у них похожие прически, и у «Зари» цепочка на руке. У ротманновской «Зари». Вот вам и схожесть.
— Это браслет.
— Вы даже не слышали ничего про Пауэрса.
— Не уверен, что он того стоит, — вяло ответил герр Хоффер.
Одно из стекол в очках затуманилось, но ему было не до этого. Его вконец измучили сначала экскурсия, а теперь еще и Бендель, по привычке втягивавший его в словесную искусствоведческую дуэль. Телефонный шнур, тянувшийся прямо из центра потолка на стол, резал лицо Бенделя пополам.
— И что за беда, если он начнет рассказывать, какая тут прекрасная коллекция? — поинтересовался Бендель.
— Я просто надеюсь, — выбирая слова, заметил герр Хоффер, — что не привлек слишком много внимания к отдельным особенно прекрасным ее вещам. Кажется, это был ваш совет. Помнится, вы назвали это "тайной".
Бендель издал свой слишком громкий, слишком пронзительный смешок. За стеной стоял такой гвалт, что он не потрудился даже приглушить голос. Его глаза налились кровью.
— Этот человек — полнейший невежа, — заговорил он. С каждым словом презрение в его голосе становилось все отчетливее. — Украинец, кажется, с дедом немцем. Бабка наверняка была шлюхой. Знаете что-нибудь про украинцев? Хотите верьте, хотите нет, но они в большинстве своем дикари. Как и все славяне, впрочем. Немногим лучше русских, которых тоже не затронула эволюция. Девяносто девять процентов населения — тупые крестьяне. Ван Гог для него — неразрешимая загадка. У него такие связи только потому, что он богат. Что не мешает ему быть совершеннейшим чурбаном. И позером. Заставил целую толпу евреев встать на колени и стричь газон зубами — чудовищная пошлость. Пошлость — это так омерзительно.
— Какой ужас, — сказал герр Хоффер. — Если бы я только знал…
— Слышали, что он сказал о нашем Винсенте? О нашем удивительном неповторимом Винсенте? Он был придурком, правда?
Пародистом он был хорошим. Открылась дверь, и они обернулись. На пороге, слегка покачиваясь, стояла фрау Шенкель; ее прическа растрепалась, из нее выбилось несколько прядей.
— Бригадефюрер ждет вас в зале, господа, — сказала она. Только что реверанс не сделала. Тоже слишком много выпила. — По-моему, вечер прошел замечательно, — продолжала она, ухватившись за дверь. — Мой муж говорит, такое стоит устраивать каждую неделю в его выходной.
— Вот видите, вы зря волнуетесь! — воскликнул Бендель, хлопнув герра Хоффера по плечу и подмигнув. — Вы превосходно справились, старик. Вы были неподражаемо, несравненно нудны. Наша реликвия не покинет свой храм. В любом случае только через мой труп.
— Я полагал, вам нравятся не затронутые цивилизацией культуры, — слегка расстроенно заметил герр Хоффер. — Исконная чистота и все такое. Как тому доктору, который написал "Дядю Ваню".
— Нецивилизованные крестьяне не имеют никакого отношения к чистоте, — только что не огрызнулся Бендель. — При чем здесь они? Да сельское хозяйство и стало источником заразы! А Чехов — русский. Русских мы не любим.
— Тогда Жан-Жак Руссо.
— Французский ублюдок. Это еще хуже. Французов мы ненавидим.
Позже, когда герр Хоффер застал Бенделя с Сабиной на этом самом месте, перед «Зарей», в подозрительной близости, он не смог произнести ни слова. Он был потрясен.
— Я как раз рассказываю вашей прелестной жене о Хираме Пауэрсе, — сказал Бендель, чуть покачиваясь в своем черном одеянии, фуражка у него съехала набекрень. — "Греческая рабыня". По сравнению с ней эта потаскушка выглядит фригидной.
— Надеюсь, вы говорите не обо мне, — рассмеялась Сабина.
— Ну что вы! — ответил Бендель и, не сводя с нее глаз, положил руку ей на плечо.
— Когда застрелили наследника австрийского престола, — добавил он, не убирая руки, — мои отец с матерью были в Мюрцштеге. У них был медовый месяц. Они занимались любовью.
— Средь бела дня?
— Ах, я не знаю подробностей. Они в первый раз были вместе. Больше я ничего не знаю.
— Оно и к лучшему, — захихикала раскрасневшаяся Сабина — щеки ее стали как вишни.
— Мама, естественно, забеременела. Так и родился маленький Клаус.
— Как романтично, — вздохнула Сабина.
— В тот самый день, — добавил Бендель, рукой в перчатке поглаживая ее шею.
Хотя фуражка сбилась набок, волос видно не было. Только аккуратные уголки над висками. Герру Хофферу захотелось вцепиться в эту гладкую шею. Но все были пьяны. А пьяные не соображают, что делают.
К тому же шла война.
Озеро очень глубокое. Кто-то тянет за веревку. Моя голова снова набухает, как почка. Но, слава богу, я знаю, что вы все еще живы. Я вижу знаки: если паук перебежит через мою ладонь к лучу света, вы живы, вы все живы. Когда-нибудь я буду стоять на цветущем лугу, и вы все будете бежать ко мне, ко мне, в мои объятья. Придется вам встать в очередь, чтобы можно было обняться с каждым. О ветер западный, как тяжка моя зависть к влаге твоих крыл! Как жаль, что я не помню всего Гёте наизусть!
32
Нелегкая была бы задача изобразить то, что нас сейчас окружает, подумал он; вышло бы нечто абстрактное, где сквозь разные оттенки серого проступает красный. А что, если смешать краски с золой и пеплом и написать картину, которая наделает много шума, а самому сохранять при этом мрачную невозмутимость, словно позируешь для глянцевого журнала. Этой золы хватит не на одно полотно.
— Что бы ты сказала, если бы твое лицо появилось в "Пикчер пост"? — шепотом поинтересовался он у немки.
Сколько картин выйдет из пепла мужчины или женщины? Из ребенка меньше. Может, даже на совсем маленькую не хватит. Может, краски сделаются жидкими, и изображение расплывется.
Хоть бы задница так не свербела и в одеяле было бы поменьше блох! Он скосил глаза вниз и покрепче обнял ее, подбородком уткнувшись ей в волосы. Тело ее было такое тяжелое и теплое. Вот о чем он забыл, объятый одиночеством и ужасом, о том, как восхитительна тяжесть женского тела. Вот, оказывается, что испытывает пожарный, когда на руках выносит людей из огня.
Сколько раз в Кларксберге, по вторникам вечером в аудитории Старой школы, зажав в пальцах угольный карандаш, пытался он передать на бумаге этот вес обнаженной натуры, это неотъемлемое свойство человека, и заканчивалось все ничем. Грязное пятно, беспомощная мазня.
Ограничь пространство, говорил преподаватель.
Парень с ума сходил от Кандинского, от сведения всего изобилия мира к динамике и силовым линиям, когда вместо обнаженной натуры выходит стремянка с корзиной. А как же вес, мистер? Как же дымный запах ее волос? Кому, на хрен, нужен Кандинский?
Это хорошо, что он не знает немецкого. Порой разговор, словно бульварное чтиво, против воли уносит тебя бог весть куда, на какое-то унылое мелководье.
Berlin ist eine Reise wert.
Здесь и сейчас он счастлив, обнимая совершенно чужого ему человека, с которым нельзя даже поговорить. Их близость ничто не нарушает. Что-то во всем этом есть доисторическое. Могучее, необузданное и доисторическое. Будто он убаюкивает ее в пещере, а по снегу у входа рыскают саблезубые тигры.