— Сейчас тяжелые времена, — добавил он.
— Хотя, конечно, фюрер ни в чем не виноват, — торопливо заметила Хильде.
Он промолчал. Все промолчали. Как Хильде ни была мила и наивна в своей любви к родине, она вполне могла быть доносчицей. Вдруг наступление захлебнется. Неугодные карались до сих пор. Без промедления. Их даже в лагеря не утруждались отправлять. Слишком много возни. Слишком мало времени. Вышибали мозги или вешали прямо на месте, часто даже не сняв ботинок и пиджака. До самого конца. Особенно во время конца. Спектакль не окончен, пока занавес не упал на подмостки.
Чтобы чем-то занять себя, он, щурясь от света свечи, посмотрел на часы. Стрелки казались совершенно одинаковыми. Было либо без пятнадцати одиннадцать, либо без пяти девять. Не сразу удалось вспомнить, какое сейчас время суток. Во тьме подвала не менялись ни температура, ни влажность, зимой здесь можно было жить, не умирая от холода, летом — прятаться от жары. Ночь ничем не отличалась от дня. Без пяти минут девять утра, разумеется.
Поднеся часы к уху, он прислушался к их ходу. Едва слышное тиканье успокаивало. Прекрасные часы, подарок Сабины на день рождения. У Вернера, разумеется, были карманные, которые он и продемонстрировал.
— Без двух минут девять, — сказал он. — Вряд ли мы тут услышим колокола.
— Как говорила моя дорогая мама, "у нас есть целый день, чтобы прийти в завтра", — проговорила фрау Шенкель, известная всем своей неумолимой пунктуальностью, из-за которой Хоффер всегда старался поспеть на самый ранний трамвай. Однажды, опоздав на пять минут — малышка Эрика всю ночь кашляла, — он поймал на себе ее взгляд, который неопровержимо свидетельствовал: необратимое моральное разложение уже началось. Даже когда он, отдышавшись, объяснился, она, кажется, не очень-то поверила. Главное, конечно, не думать о том, кем его считает фрау Шенкель или кто угодно другой.
И все же он думал, не мог не думать! Три слоя грунта! Бессмыслица!
Все на всякий случай замолчали, ожидая колоколов. На Отто-фон-Герике-штрассе подпрыгнул на выбоине десяток грузовиков, груженных гайками. По крайней мере так казалось на слух. Потом хлопки и глухие удары. В воздухе стояла дымная горечь, которая была страшнее шума. Это с улицы несет, решил герр Хоффер, которому сделалось душно. Наверняка где-то тут должен быть вентиляционный люк.
Черт, как же ему хотелось в туалет; мочевой пузырь чуть не лопался. Все из-за нервов.
Нечестно, что Вернер заводит в такой момент подобные разговоры. В высшей степени нечестно. Настоящий садизм. Все из-за желчности натуры.
— Вот что я думаю, — сказал герр Хоффер, поправляя нарукавную повязку, то и дело сползавшую на локоть, — раз я состою в вооруженных силах, то должен отправиться на разведку, не так ли?
— Что вы имеете в виду? — спросила фрау Шенкель.
— Что мне нужно оценить обстановку наверху. В Музее, не на улице.
— Вы только что спустились, — возразила она.
— Возможно, герру Вольмеру нужна помощь, — вяло возразил он.
Он не мог признаться, что хочет в туалет. Некоторые брали с собой в убежище судно и пользовались им прямо тут же, попросив кого-нибудь из родственников заслонить их. По его мнению, это был один из главных ужасов бомбоубежища.
— Не ходите по стеклу, — сказала Хильде.
— Лучше вообще не ходи, — проворчал Вернер. — А то еще раздумаешь вернуться.
— Лучше бы вы остались с семьей, — заявила фрау Шенкель, почесывая костлявую шею.
— Разумеется, я вернусь, Вернер, — отозвался герр Хоффер, раздраженный его словами.
Засидевшаяся на одном месте Хильде вытянула руки и со вздохом потянулась; судя по всему, она была спортсменкой и тренировала не только дух, но и тело. Соединив руки в замок, она вывернула их ладонями вперед, как гимнастка.
Герр Хоффер вдруг уловил запах пота, резкий почти до умопомрачения. Запах Хильде.
На него вдруг накатило животное желание.
Желание, как бы источаемое каждой порой ее тела, врывалось в него со звериной силой, минуя разум. В запахе ее пота не было ничего привлекательного, он мало чем отличался от мужского. Но возбуждал сам факт, что прелестная Хильде могла пахнуть так сильно. Нет, эта мысль пришла позже, его разум нагнал тело. За вытянутыми руками лица Хильде было не видно, но ее запах — запах он выпил бы до последней капли.
Сделав вздох, она опустила руки на колени и снова подняла голову.
Герр Хоффер с трудом поднялся, смущенный и в то же время радостный. В этом притяжении была прямо-таки духовная сила. Подумать только — а ведь он ненавидел спертый воздух гимнастических залов!
Ему, вообще-то, совсем не нравился человеческий запах, а нехватка мыла — настоящего, которое пенилось, а не плавало бестолковым куском в ванне — означала, что в последние годы люди стали пахнуть гораздо сильнее, чем прежде. Откровение, пришедшее с запахом Хильде, заставило его снова повернуться лицом к человечеству.
Это было главное, чем он утешался, когда несколько минут спустя проходил по голым залам. В дымном воздухе стояла горечь, и паркет хрустел под ногами, как песок, хотя герр Вольмер пытался подметать — даже теперь. Какое он все-таки чудо! Музейная пустота, кстати, приглушала звук бомбардировки, а может, обстреливали уже другой район; он представил, как снаряды падают на Герман-Геринг-штрассе, где стоял его дом.
Когда он вышел из подвала, его охватило невероятное облегчение.
Впрочем, герр Хоффер так и не привык к пустоте Музея, пустоте огромных залов. Казалось, она лишает его всякого права на существование, эта пустота. Если он сейчас откроет рот, то непременно закричит. Вопль о тщетности своих усилий. Как же хотелось кричать!
Вместо этого он закашлялся. Герру Хофферу и в самом деле срочно надо было в туалет.
Он заторопился, его шаги эхом разнеслись по залам на фоне грохота, проникавшего снаружи — из другой жизни. На мгновение почудилось, в одном из залов есть кто-то еще — точнее, кто-то вышел из зала буквально секунду назад; но, разумеется, это было всего лишь эхо его собственных шагов. В зале XVII века в углу, рядом с которым когда-то висел прелестный натюрморт Марелла с цветами, притаился крупный черный паук, чья паутина потемнела от дыма и пыли. Главное, думал герр Хоффер, не терять веру. Картины поднимутся наверх и снова будут висеть на своих местах. Немецкая культура будет восстановлена. Ее сущность в духовности и глубине, ее нельзя ни разбомбить, ни замарать руками кретинов вроде Феста. Расчетливые французы поймут это сразу. Даже британцы в час победы все поймут, почувствуют своим торгашеским инстинктом. Вот в американцах он не был уверен. Их он почему-то представлял как волну, которая нахлынет и отхлынет, оставив на берегу подарки. Жвачку, кока-колу и шоколадки.
Наверное, он сошел с ума. Сейчас они ровняли с землей его родной город. Такое слабой волной не назовешь.
Он остановился у мраморного истукана, «Дерзкого», охранявшего вход в библиотеку; изваял его не кто иной, как сам Вилли Меллером. Про себя герр Хоффер называл истукана Троцким. Несколько раз он заставал здесь Хильде, делающую наброски его стоп, бицепсов, гротескно натянутых жил. Надо признать, ее присутствие в этот последний год заметно прибавило бодрости его походке по утрам, когда он отправлялся на работу. Впрочем, герр Хоффер даже и не думал волочиться за ней. Просто восхищался ею, вот и все. В ней соединились красота и юношеский интеллектуальный пыл. Что она могла видеть в этом уродце, было выше его понимания. Партия владела всеми ее помыслами, как какой-то демон-инкуб.
Доступная исключительно ученым библиотека, в которой хранились старинные тома вплоть до выпуска 1850 года, стояла, как амбар без единого зернышка — только полки оставались на месте. Но пахло здесь как прежде — кожей и воском. Выставочные залы были пусты, как голова, лишенная мыслей, в библиотеке же до сих пор ощущалась концентрированная, как крепко стиснутые зубы, напряженность тишины.
Вот только фюрер смотрел сердито. Огромная фотография висела над столом Вернера, хмуро глядя на длинные пустые столы, отчего герр Хоффер чувствовал себя самым ничтожным ученым в мире. Раскусить Вернера Оберста — на чьей тот все-таки стороне? — ему так и не удалось. Да и сторон уже не осталось, только одна, последняя, как тюремный застенок.