Судя по всему, никто не заметил, что он спал, хотя во сне он, без сомнения, как минимум один раз всхрапнул. На всякий случай герр Хоффер высморкался. Чувствовал он себя скверно.
— Может, они отступили, — сказала фрау Шенкель, глядя в потолок.
— Может, они и не наступали, — предположил Вернер Оберст.
Они вслушивались в тишину. Но вскоре в пыльном воздухе подвала повисло предчувствие того, что тишина вот-вот нарушится страшным, оглушительным грохотом, что все это были цветочки, а вот теперь пойдут ягодки.
— А кто вообще сказал, что они наступают? — поинтересовался герр Хоффер, прокашлявшись.
Хильде Винкель ответила, что эсэсовцы эвакуировались.
— Вчера они жгли бумаги. Я видела дым.
Сам штурмбаннфюрер уехал на своем «майбахе» в большой спешке, за ним устремились его подчиненные всех мастей на том транспорте, какой смогли отыскать, включая велосипед и телегу из-под навоза. Видели даже, как один младший администратор толкал тачку, набитую бумагами.
— Вчера в магазин моего соседа заходили солдаты, — поделилась фрау Шенкель. — В штатском. Сказали его жене, что американцы наступают по шоссе и что к городу подтягивается много танков. Соседка спросила, почему они не сражаются, а те только рассмеялись. Какой позор! И ушли не заплатив. Они были не местные.
После признания фрау Шенкель — почему-то это прозвучало как признание — все помолчали. Впечатление осталось неприятное.
— Зато бомбить больше не будут, — проговорил герр Хоффер. — Наконец-то выспимся.
— У них полно негров! — содрогнулась фрау Шенкель.
— В кино видели, — прокомментировал Вернер.
— Вот именно, — ответила она.
Как было известно герру Хофферу, больше всего на свете фрау Шенкель боялась, что ее изнасилует негр. Об этом писали в газетах, а она верила каждому газетному слову. Герр Хоффер не имел понятия, как будут вести себя американцы, но почему-то ему казалось, что даже самым грубым из них не будет до фрау Шенкель никакого дела. Один ее запах чего стоил — влажная овчина вперемешку с шариками от моли и едва заметным душком мочи. В лучшие времена она маскировала эту свою особенность одеколоном и приличным мылом, но теперь даже особы вроде фрау Шенкель старались мыться не слишком часто.
После рассказа фрау Шенкель ему сделалось неловко еще и по своим причинам. Хотя их компанифюрер, пожилой бакалейщик, вот уже несколько дней как укатил на велосипеде неизвестно куда, теоретически их фольксштурмский батальон должен быть на поле боя. В последний месяц ради защиты фатерланда начали забривать даже четырнадцатилетних мальчишек. У герра Хоффера не было оправдания, как, например, у директора завода, потому что Музей не только не производил ничего полезного для нужд обороны, но ко всему прочему еще и пустовал. Год назад из его залов вынесли почти все произведения искусства.
Он покосился на картины, расставленные на треногах. Золоченые рамы тускло поблескивали в свете свечи. Нет, он не был пессимистом. Даже в самые тяжелые времена он чувствовал себя счастливцем.
Он мечтал о такой жизни еще студентом факультета истории искусств в Гейдельбергском университете — с его башенками и внутренним двором у подножия холма, с которого как поверженный бог нависал древний замок, — еще тогда он мечтал хранить шедевры искусства, заниматься приобретением новых сокровищ, старых и новых, ухаживать за ними, как мать за детьми, рассказывать о них людям — торговцам, конторщикам, рабочим с фабрик. Возвысить всех вокруг до того же благородства духа, которое царило на факультете искусств в Гейдельберге.
Никогда он не был так счастлив, как когда бродил по руинам Гейдельбергского замка с друзьями-школярами! Все они были братьями, марширующими в ногу с прогрессом и искусством, слишком юные, чтобы испытать ужасы войны, слишком юные для окопов — и теперь война уже никогда не коснется их в новом, разумном, прекрасном будущем!
Закрыв глаза, герр Хоффер предавался воспоминаниям. Далеко внизу змеилась река, серебряная в мшистой зелени лесов, обнимая краснокрыший старинный город, точно такой же, каким его рисовали сто лет назад, — как объединял их этот пейзаж с пламенными романтическими умами былых времен! Без слов стояли они у парапета и смотрели вниз — огромный замок, от которого после нашествия армии Людовика XIV (они всегда называли Людовика по-французски, с ненавистью и любовью одновременно!) остался пустоглазый остов, одним своим видом звавший на великие дела.
Гейдельбергский замок был такой большой, такой обездоленный.
Половина огромной башни, обвалившаяся под обстрелом французских пушек, поросла травой и вьюном, словно замок был из песка и обрушили его ведерком. Их, зеленых юнцов, эта башня околдовывала своей историей. Рисуя, они впитывали историю — ее блеск и бесконечность — и чувствовали свое превосходство. Никогда они не повторят ошибок старших, даже старших братьев, прозябавших в окопах. Никогда не станут жертвами.
Герр Хоффер взял тогда за моду носить плащ-пелерину и отрастил остроконечную бородку, какую носили художники рубежа веков. Он любил воображать себя членом довоенной революционной группы «Мост», например. Он старался походить на самого Кирхнера, или Эрика Хеккеля, или Карла Шмидта-Ротлуфа с его моноклем.
Сейчас эти воспоминания вызывали улыбку.
Подумать только! Он носил широкополую шляпу! Двадцать с чем-то лет тому назад. Невероятно. А кажется, будто совсем недавно. Вчера.
Да, время было не самое легкое. Не лучшее время для романтика. И веком рационализма его тоже нельзя назвать. Нет! К двадцать третьему, его второму году учебы, простой обед стоил тысячу миллионов марок, а билет в театр — пару яиц. Улицы Гейдельберга наводнили нищие и торговцы кокаином; и даже в его скромную комнатушку несколько раз вламывались воры. Правительство пало, законов никто не соблюдал, а каждый раз, когда объявляли об очередной революции, ничего не менялось, только где-то там расстреливали рабочих, а еда становилась еще дороже. Его друзья спекулировали на бирже и разбогатели как цари — герр Хоффер никогда потом не пил столько шампанского! Но если не было приемов и вечеринок, ходил голодный, как и все остальные немцы. А девушки! Как свободно раздавали они свои милости! Он отсиживался в своей комнате — этот набожный парнишка из Эбербаха — и боялся разгула, боялся даже тех девушек, которые являлись на вечеринки, добела напудрив лица, и, раздевшись, демонстрировали удивительно чистые груди. Не все же они были актрисами или танцовщицами кабаре!
И как быстро расставались с идеалами тогдашние юноши! Как быстро их начинала заботить только очередная сделка, только свежие биржевые новости, только очередная девица! А ведь было время, когда они смотрели с развалин замка на город, цитировали Шиллера, Бенна и Гофмансталя и верили, что впереди их ждет век красоты и благородства духа.
— Вот пример тому, как прибирается в своем доме Природа, — говорили они. — Без разрушения нет созидания. Без чисто загрунтованного холста нет шедевра.
И их юная страна станет путеводной звездой всего мира!
Он мысленно улыбнулся, но тут же испугался своих мыслей. Ему так хотелось прожить деятельную, интересную жизнь! И он получил ее, но вкупе с чудовищной, абсурдной тенью под названием реальность. Ему уже сорок два года. Сорок два! В юности он бродил с друзьями по неухоженной территории замка и мечтал, мечтал!
Он не пессимист. У него есть жена и две прелестные дочки. И Музей.
Он должен вернуться домой.
Вернер снова завел патефон — Шуман! "Die alten, bösen Lieder"[12] — опять на слова Гейне! Фортепиано взяло несколько аккордов, и да, давайте! Вы злые, злые песни, коварный, страшный сон, пусть вас в гробу схоронят, должен большим быть он! Вернер тихо подпевал, но герр Хоффер, поймав острый взгляд фрау Шенкель, решил, что разумнее этого не делать, закрыл глаза и вернулся к гейдельбергским мечтам.
Господство пошлости — прямое следствие развития науки, техники и индустриализации городов — противоестественно. Как далеки были наука и техника от гейдельбергских высот, тонувших в ароматах весеннего разнотравья нестриженых газонов, укрытых тяжелыми ветвями! Этому порочному триединству противостояла невыразимая загадка, частичка божества, священное, неистребимое стремление, придающее благородство человеческим страстям, почти погребенное под ложью и пошлостью наступивших времен.