Потом они разделятся и отправятся в город, в то, что осталось от города, а он останется. На самом деле ему уже расхотелось пить в одиночестве, слишком уж это тоскливо. В последнее время он стал суеверным — жадным эгоистам тут не выжить. Он разопьет коньяк со своим ангелом-хранителем, Абелем Моррисоном из Уайтхолла, что в Висконсине, с человеком, подобных которому он никогда бы не узнал, не будь этой войны. Он проиграет Моррисону в безик, как всегда проигрывает; его колода "Дядя Сэм" уже такая затертая и потрепанная, что не всегда понятно, какую карту держишь в руках.
Вскарабкавшись на кучу обломков — так дома он лазил по холмам, — Перри посмотрел на две изрытые воронками, заваленные сломанными деревьями, трупами и строительным мусором улицы, которые пересекались прямо перед ним, а потом туда, где они, почерневшие и вымершие, уходили в перспективу. Среди мусора лежало что-то длинное и железное, похожее на шпиль. Та девушка на улице вроде говорила, что тут была башня.
Осталось тридцать минут.
Он закурил и снова порадовался тому, что ослушался приказа. Послушание — грех. Не верите — посмотрите на немцев. И все-таки то, что он самовольно распустил патруль, тревожило его совесть. Ему надо больше верить в себя, в свое право на индивидуальность перед лицом бездушной машины-войны. Это был жест. Они сровняли этот город с землей, потом ходили по нему, сровненному с землей, и вышибали двери. Он просто разбил лед, разбил ледяную бессмыслицу. Через полчаса все соберутся вместе и снова превратятся в патруль — но сказанное останется.
Он затряс головой, избавляясь от лишних мыслей и выводов, все собой заслонивших. Затем осмотрелся, позволил себе коснуться реальности. В воздухе пахло гарью, горьковатой, едкой, знакомой, почти привычной. Запах нельзя нарисовать или сфотографировать. Только свет, цвет и тень. Сумерки, будто задумавшись, наступать не спешили.
Стоял апрель.
Об этом пришлось вспомнить — на мгновение ему почудился ноябрь.
После бомбежки в городе всегда появляется больше пространства. Как будто Кинг-Конг покусал дома своими огромными клыками, оставив одни обломки, торчащие тут и там камины, трубы, извивающиеся, как лакричные тянучки, батареи, прижавшиеся к какой-то случайно уцелевшей стене. Среди обломков начинали проступать тропы, похожие на те, какими в джунглях ходят звери. То и дело на улице мелькали люди в зеленой форме. Гражданские и пленные ходили медленнее. Пленных было видно издалека — они маршировали строем и держали руки за головой. В основном это были мальчишки и старики в военной форме с чужого плеча. Темные глыбы среди мусора — трупы. Что-то похожее на останки противотанковой пушки, прямо под ней — оторванная рука. Похоже, чуть раньше он прошёл мимо и не заметил.
Звуки доносились будто издалека, ими можно было дирижировать — криками, взрывами, очередями. А это что? Винтовка?
Он на мгновение замер и снял с плеча свою. Вот теперь у него есть задача. Тут можно просидеть до ночи, а уж потом разобраться с картиной со снежными пиками, с солнечной золотой долиной. Пусть пока отлежится в подземелье, в щели. Мистер Кристиан Фоллердт. Неплохой трофей. Вот только сидит он на виду. Снайпер перед выстрелом улыбнется.
Перри расслабился и принялся сбрасывать вниз камушки, стараясь не обращать внимания на то, как неудобно сидеть мягкой задницей на твердой каменной кладке. Он скрутил самокрутку и прикурил от недокуренного «Честерфилда». Язык уже немного саднило. Гитлер — враг курения. Считает, курить вредно. Ненормальный. Как воевать без курева? Стройная женщина бросила на него беглый взгляд, проходя мимо прямо по мусору. Он махнул ей рукой, но она пошла дальше. Она была на каблуках, а из сумочки торчало что-то, видимо, зонтик. Вот это шик — так одеваться и не обращать на него внимания. Ему нравились худенькие. Полные женские руки Перри не прельщали. Однажды во Франции он видел, как из огромной ямы достают полуразложившиеся женские трупы, все еще на каблуках. Ему сказали — дело рук гестапо. Тридцать, может, сорок. Не надо было смотреть. Туфли были украшены бантиками.
Он потряс головой и следующие несколько минут потратил на раздевание хорошенькой стройной женщины, ясно представляя себе ее небольшие груди, жалея, что не увязался за ней. Его губы мягко касались ее сосков — сначала одного, потом другого, словно благоговея перед ними. У Моррисона внутри каски была приклеена картинка из «Эсквайра» с Ритой Хейворт, кокетливо поглаживавшей длинные ноги и говорившей: "Дашь мне время подумать?" В планшете была еще одна — красотка, задравшая свитер так, что тяжелую округлость груди было видно почти до самого соска. "Не сезон для свитеров". Перри не держал у себя фотографий кинозвезд, ни одной, только карточку Морин в купальнике, но это не в счет. В конце концов его голова — не помойка. Единственный раз, когда он чем-то подобным увлекся, была "Греческая рабыня" Хирама Пауэрса, распалившая его воображение в четырнадцать лет. Было что-то в этих цепях, прикрывавших лобок, в невозможной гладкости мрамора, в маленьких красивых грудях, что не давало покоя. Несколько лет назад в Вашингтоне он пошел посмотреть на оригинал и смутился, оказавшись рядом с ней на людях, в компании дам в лисьих мехах и огромных шляпах.
Да, ему нравились худые женщины.
Здесь они в основном грушевидные и суровые, с завитками над ухом и в одинаковых светлых кофтах поверх фартука, такие всегда возвращаются на насиженное место, как сбитые кегли. В деревнях, по которым, спотыкаясь в грязи, брели беженцы, эти дамы даже своих невзрачных озлобленных соплеменниц с завитками над ухом встречали без всякого сочувствия.
Конечно, среди них попадались и хорошенькие.
В каждом городе, который они проходили. Кроме того кирпичного, где дождь шел и шел, а бомбы все падали и падали, и слишком много людей погибло от снарядов прямо в своих танках. И Джек Бургин отправился в ад с оторванной головой, где и ему больше не придется то и дело расчесывать свою пышную шевелюру. И кто в этом виноват? Своя же базука, чтоб ей пусто было.
Связи с местными женщинами не приветствовались. И вообще у него дома невеста — в Кларксберге, Западная Виргиния.
И все время вертелся вопрос: почему те француженки не сняли красивых туфель, не спрятали их? Ведь многих расстреливали босиком. Прямо на снегу. Впрочем, не всегда.
Он любил, да, он любил Морин. Она была маленькая и крепенькая, с карими, близко посаженными глазами — от этого ее лицо только делалось привлекательнее, это вам не аккуратная среднестатистическая миловидность, застегнутая на все пуговицы. Морин было легко вспомнить. О ней было легко видеть сны, в которых она непременно сидела за фортепиано. Насколько ему было известно, Морин к фортепиано в жизни не прикасалась. Может, когда вернется, он уговорит ее хотя бы за него сесть.
А молоденькие немки иногда сами к ним приставали.
А что, разве не бежали они за машинами? Да сколько раз. Разве нет? Слишком мало местных самцов — кто погиб, кто на фронте, кто просто ударился в бега перед наступлением, а девушки изголодались, некоторые были очень милы, очень хорошенькие, готовые на все просто так, ради того, чего тебе никогда не понять, того, что, наверное, можно назвать утешением. Успокоением. Сочувствием.
Кто-то сказал бы: "сексуальный голод". Или еще похлеще.
Они всегда старались отдать что-нибудь взамен — печенье из НЗ, сушеные груши, банку тушенки. Перри, правда, еще ни разу не доводилось. Наверное, на него повлиял медицинский инструктаж — послушать врачей, так по эту сторону Атлантики сифилис у всех без исключения. Пакетики шипучки он раздавал детям, чернослив с ужина — старухам, сахар и сгущенку — женщинам с младенцами на руках. Отчасти причина была в том, что он был заросший, вонючий, грязный. Как только в городе будет вода, будут и ванны. Он хотел теплой пенной ванны и чистого белья и какой-нибудь волшебной сигаретки, которая прочистила бы ему желудок. И пуховую перину, чтоб после ванны можно было сладко проспать двое суток.