Молитв я не знал, в церковь заходил случайно, закону Божьему у учителей, равнодушных, а то и прямо враждебно настроенных к слову Божьему, я обучался, как неизбежности неумолимой программы гимназии, и во весь гимназический курс изучал его скверно. Ведь и предметом он был «не главным». Так в богопознании шел я, православный юноша, до университета, где уж конечно, было не до такого «пустяка», как православие.
Но под всею духовною мерзостью, накопившеюся годами свободы религиозного воспитания в жизни домашней, школьной и, наконец общественной – молчаливые, но любвеобильные уроки Москвы, деревни и няни, христианская, до известной степени приближения к истинному христианству, бесконечная доброта моей матери, непрестанно творившей благое ближнему со скромностью, свойственною только христианам – все это не давало погаснуть в моей душе искре, правда, еле мерцавшей в душевной моей темноте, искре неясно сознаваемой любви к Богу и Его православию.
Я намеренно подчеркиваю слово православие, потому что, в редкие минуты молитвенного подъема, я только к нему одному и стремился душой. Ни величественность католического богослужения с духовною мощью знаменитых органов, красотой голосов оперных певцов, с всею театральностью обстановки кардинальского служения, уже не говоря о жалких намеках на богослужение в церквах протестантских – ничто не влекло к себе моего молитвенного внимания.
Тянуло меня тогда в бедную сельскую церковь нашего черноземного захолустья, с ее немудрствующим лукаво, простым, «батюшкой» – земледельцем с таким же, если еще не более простым «дьячком» – хозяином. Чудилось мне как-то невольно, именно против воли всегда склонного к гордости разума, что в их-то иной раз и «немощи» сила Божия невидимо совершается. Но редки бывали у меня эти смутно радостные минуты, скорее мгновения духовного общения, беседы с вечно Сущим пока не совершилось дивного…
Когда я еще был в IV классе Московской 1 прогимназии (теперь 7 гимназия), пред наступлением выпускных экзаменов (тогда V класса при ней еще не было, и мы считались «выпускными», чем не мало гордились), в тревоге за успех их окончания, я дал обет, в присутствии товарища, с которым тогда был особенно дружен, пойти, как я тогда выражался, к «Троице-Сергию». Конечно, условием для выполнения этого обещания я ставил успех на экзаменах. Экзамены сошли чуть что не блистательно, прошли и другие, и третьи, и гимназия, наконец, была окончена и университет был пройден, а об обете не только ни разу не подумал, но, кажется, в глаза бы рассмеялся тому, кто бы мне о нем напомнил.
Так прошло времени не мало. Как оно прошло или, лучше сказать, проведено было – сказать страшно! Конечно, страшно христианину. Жилось, словом, весело! Не случись тут со мной истории, проведшей глубокую, на всю жизнь неизгладимую борозду в моей черствевшей душе и заставившей меня соблюсти в себе «человека», я бы, конечно, погиб безвозвратно.
По окончании курса в московском университете, я был заброшен, добровольно, правда, но все-таки заброшен – в качестве кандидата на судебные должности при прокуроре эриванского окружного суда, в местечко Баш-Норашен, Шаруро-Дара-Лагесского уезда.
Раз как-то, на какую-то спешную выемку или обыск мне пришлось мчаться чуть не марш – маршем.
Дорога, или подобие дороги, шла по каменистому берегу Арпачая, сплошь усеянному острыми камнями всевозможных форм и величин. За мной скакал целый конвои: переводчик, два казака, два или три чапара (земские стражи – они же разбойничьи покровители) и сельский старшина. Захотелось ли мне помолодечествовать, или уж такая «вышла линия», только я приударил нагайкой свою лошадь, гикнул и, пригнувшись, помчался с такою быстротою, что сразу на несколько десятков сажен бросил назади свою команду.
И тут случилось нечто невообразимое… Помню только, да и то смутно, что я куда-то взлетел вверх помню – не то лошадиные ноги над своею головой, не то что-то бесформенное, но ужасное; пыль… опять словно лечу куда-то в пропасть… Когда я опомнился, огляделся, – я ничего не мог сообразить.
Оказалось, что на всем бешеном скаку лошадь моя споткнулась и перевернулась через голову. То же сделал и я, полетев через голову под лошадь. Казаки уже потом говорили, что только чудо могло спасти меня. Как бы то ни было, но после всей этой головоломни у меня поныла два-три дня правая рука, и тем бы все и ограничилось, если б… я тут же вскоре не вспомнил о невыполненном обете.
Почему пришел мне на память давно забытый ребяческий обет – предоставлю догадываться людям, изучающим человеческую душу с точки зрения современной науки. Найдутся, конечно, охотники и скажут: сотрясение мозга от падения, – и человек из нормального стал ненормальным, но найдутся и такие, кому дано, и кто задумается.
Опять прошли года, и опять, как бы в доказательство моей «нормальности», нимало не изменившейся от падения, я по-прежнему все не исполнял обещанного угоднику Божию, но сердце уже не было по-прежнему покойно. Все чаще и чаще, словно огненными буквами, внезапно загорающимися на темноте моей души, стало вырисовываться страшное слово: «клятвопреступник».
Со службы я уже давно ушел и засел хозяйничать в деревне. На одной из страстных седмиц я, лет семь или более не говевший, не без чувства ложного стыда пред моею «интеллигентностью», больше, пожалуй, из снисхождения пред «предрассудками» меньшей братии, удостоившей меня избрания в церковные старосты нашей сельской церкви, поговел, что называется – через пень в колоду, причастился, не без некоторого, впрочем, странного в то время для меня, непонятного, тайного трепета, в котором я долго, долго не хотел сам себе признаваться, и после причастия почувствовал себя точно обновленным, каким-то более жизнерадостным; душа что-то испытала давно знакомое, родное; более того, что-то такое необъяснимое – сладкое и вместе торжественное…
Мне кажется: так сокол затомившийся в долговременной неволе, сперва лениво, нехотя, расправляет свои отяжелевшие крылья. Один неуверенный взмах другой, третий… и вдруг! дивная радость полузабытого свободного полета и вглубь, и вширь лазурного поднебесья, в бесконечной волне эфирного моря!
Тогда мне был дарован только первый, неуверенный взмах моих духовных крыльев. Но тайная, неведомая сила, раз данная крылу, уже не могла остаться инертною. Что-то зрело в моей душе: чаще стала посещать жажда молитвы, неясно сознаваемая, даже иной раз насильственно заглушаемая повседневными заботами, собственным недоверием к своему душевному настроению, отчасти даже какою-то глухою злобой, откуда-то, точно извне, прокрадывавшеюся в мою мятущуюся душу.
Но неисполненный обет все неотступнее восставал предо мной, скорбный, негодующий.
И я его исполнил.
Никогда не забуду я того священного трепета, той духовной жажды, с которою я подъезжал из Москвы с поездом Ярославской дороги к духовному оплоту престола и родины. Вся многострадальная, смиренномудрая история русской земли, казалось, невидимою рукою развертывала свои пожелтевшие, ветхие деньми, страницы.
По святыням лавры водил мена монашек из простеньких, первый встреченный мною у врат обители, благоговейный, тихий и смиренный; он же привел меня и к раке, где покоятся нетленные мощи преподобного Сергия. Молящихся было довольно много. Служил очередной иеромонах общий для всех молебен.
Я стал на колени и в первый раз в своей жизни отдался дивному чувству молитвы без мудрствования лукавого. Я просил преподобного простить мою духовную слабость, мое неверие, мое отступничество. Невольные, благодатные слезы закипели в душе моей; я чувствовал как будто я уходил куда-то из себя, но…, вдруг подняв голову и взглянув по направлению к раке преподобного, я увидел на стене, за стеклом охраняющим его схиму, под схимой лик старца с грозно устремленным на меня суровым гневным взглядом. Не веря своим глазам, я отвел их в сторону, продолжая еще усерднее; молиться, но точно какая-то незримая сила опять заставила меня взглянуть на то же место – и вновь, но уже яснее и как будто еще суровее, блеснули на мена суровые очи схимника.