Офицер вынул носовой платок, взял череп за волосы и поднес его к огню.
— Это ведь упало сверху, не правда ли? Кто бы это мог быть? — спрашивал он в смущении.
— Бана обалейтнан Ликна, — громко и медленно проговорил среди мертвой тишины низкий голос.
— Кто? Это ты, Хатако? — пробормотал лейтенант. — Что ты там говоришь?
Приподнявшись на носилках, Хатако смотрел на него лихорадочным, но ясным взглядом.
— Это господин обер-лейтенант Лихнер, — повторил он, — я уже видел эту голову на шесте перед палаткой Мели, когда пришел его убить. — Он указал рукой на голову. — Он заплатил и за нее.
Хатако хотел еще что-то сказать, но упал в изнеможении и лихорадочный бред снова увлек его в далекие странствия.
Потрясенный офицер молча положил изувеченную голову товарища на песок. Никто не проронил ни слова. Ночной ветер раскачивал ветви деревьев под усыпанным звездами небом.
…Для Хатако потянулись долгие, унылые дни в гарнизонном лазарете. Уже через несколько дней он был вне опасности. Его здоровая кровь справилась с ядом когтей хищного зверя. Придя в сознание, он с тревожным огоньком в глазах спросил старого штабного врача, сможет ли он двигать руками как прежде. Тот твердо и спокойно ответил ему:
— Да. Но ты должен лежать неподвижно, слышишь? И еще много, много дней…
В свободные от службы часы врач часто сидел около него. Он расспрашивал Хатако о жизни и обычаях его племени. Все это он записывал в толстую кожаную тетрадь. Прерывая собственные слова, Хатако часто напряженным взглядом следил за пишущей рукой и однажды спросил врача, как учатся писать.
— Приятно, должно быть, говорить с самим собой о том, что видишь и слышишь, и читать в книге о том, что другие видели и слышали, и что они об этом думают…
Слегка покачивая головой, словно найдя подтверждение своей давнишней мысли, ученый посмотрел на него своим умным спокойным взглядом.
— Я пришлю к тебе трубача Иоанна и дам ему книгу для чтения, прописи и карандаш. Иоанн учился у миссионеров чтению и письму. Он может тебя научить.
Явился Иоанн и начал учение. Трубач и прежде обучал грамоте кое-кого из товарищей и их детей, но такого ученика, к которому он питал невыразимое отвращение, как к язычнику и людоеду, он еще не имел.
Уже через одну неделю миема, мрачные глаза которого горели жаждой крови, знал весь алфавит — Иоанн тащил каждого попадавшегося ему навстречу в лазарет посмотреть на это чудо. Правда, он не знал, что Хатако с утра до вечера и часть ночи упражнялся в письме или, водя пальцем и тихо бормоча, читал слова и маленькие фразы на своем родном языке, которые написал для него врач…
Когда через неделю Иоанн увидел, что его задача в качестве учителя грамоты закончена, он приложил палец к своему толстому носу и сменил предмет занятий. Со склоненной набок головой он начал излагать христианское учение. Когда с угрожающе поднятым пальцем он говорил об устройстве ада, в его сонных глазах появился блеск и огонь. Об устройстве неба он сам мало что знал. Хатако слушал его, но продолжал писать. Он вырисовывал одну за другой новые и красивые буквы, ряды которых напоминали длинные ленты орнамента, которые мужчины его племени вырезают на барабанах и на деревянных идолах.
Иногда его навещал также старый суданец Соль, рьяный и убежденный мусульманин. В сущности и ему тоже этот людоед внушал отвращение, но не совсем. В его груди билось сердце старого солдата, и сердце это начинало быстрее биться всякий раз, когда аскари рассказывали о бесстрашном дикаре, который со своим ножом шел сражаться со львами и со слонами, которого там, в горах, не смогли изловить бесчисленные вадшагга, который увел из лагеря их короля, убил вместе с его гепардом и, наполовину сожрав, бросил на головы его воинов.
Соль тоже старался в длинных беседах расписывать учения своей религии, но он больше говорил о рае и его радостях.
Его Хатако также слушал молча и продолжая писать. Но в один прекрасный день он поразил старика, связно изложив учение ислама и прочитав наизусть целый ряд стихов из Корана. Тогда Соль отказался от дальнейших попыток обратить этого язычника, который так хорошо знал учение священной книги, но все же не верил…
Иоанн тоже отчаялся. Когда он как-то вновь тоном миссионера стал говорить об общей греховности мира и его, Хатако, в частности, дикарь сказал ему своим низким, спокойным голосом:
— Прекрасно. Речь твоя пропитана жиром, как волосы мазаи! Скажи, люди, подобные тебе, попадают на небо?
— Да! — убежденно воскликнул Иоанн.
— В таком случае я не хочу попасть на небо, — ответил Хатако, взглянул на него молча, с презрением, как смотрит лев на шакала, подобравшегося к его добыче, и продолжая писать.
Иоанн так и остался сидеть с разинутым ртом. Затем он ушел, печально покачивая головой, и больше не появлялся.
Молодой лейтенант тоже всплеснул руками, увидев каллиграфические упражнения Хатако. Он, смеясь, подошел к нему.
— Неужели это правда, что ты учишься читать, Хатако? Ну, я бы скорее поверил, что наш ручной павиан Балдуин стал грамотеем, чем ты, старый потрошитель! Покажи-ка! Парень, да ты пишешь лучше меня! Подожди, когда я поеду в Улейа (Европу), я возьму тебя с собой! Ты сможешь стать пономарем и кастелланом в замке моих предков и писать там хронику моих африканских подвигов! Между прочим, что ты решил насчет крещения? Или ты не хочешь изменить вере отцов в укрепляющее действие жареных человеческих ляжек, и, быть может, мечтаешь о карьере врача в твоих гнилых лесах?
— Я не понимаю некоторых твоих слов, бана лейтенант, — проговорил серьезно Хатако, — но ты возьмешь меня снова охотиться на слонов, когда кончится восстание и раны мои заживут?
— Конечно, сын мой! Но пока что не очень-то весело на Килиманджаро. Знаешь, этот Шигалла доставляет нам немало хлопот. В стране покойного Мели все спокойно и в округе Рамбо тоже, но этот разбойник Шигалла засел в горах с бандой своих и чужих висельников и производит оттуда нападение на наши патрули, на наших носильщиков и поджигает покорившиеся нам вадшаггские деревни. А мы с горстью оставшихся в живых не можем выкурить и истребить эту шайку, и должны ждать, когда подойдет третья дивизия из Момбо и когда нам пришлют подкрепление из рекрутского депо в Дар-ес-Саламе. Но тогда мы спустим с них шкуру!
— В таком случае я буду лежать тихо-тихо, чтобы поскорее выздороветь и тоже пойти с остальными! — проговорил Хатако с загоревшимися глазами.
Офицер нахмурился.
— Да, но я боюсь, что бана полковник перед тем скажет тебе несколько неприятных слов по поводу сердца Мели, которым ты полакомился. Ой, Хатако, ты совершенная скотина! Как это ты только можешь?!
В том, что опасения лейтенанта не напрасны, Хатако убедился, когда через несколько дней полковник делал обход лазарета. В самом конце он подошел к Хатако.
— Ты показал себя храбрым солдатом, но тебя учили тому, что пленные, раненые и убитые у нас неприкосновенны. То, что ты сделал с трупом Мели, показало мне, что ты не умеешь повиноваться. А в таком случае тебе не могут повиноваться другие, и ты не можешь оставаться омбаша. Когда ты выздоровеешь, ты явишься к Исаури! — сказал холодно полковник и удалился.
Хатако с неподвижным лицом снова взялся за карандаш. Его мало трогало, омбаша ли он, или аскари, но скоро его взгляд, оторвавшись от бумаги, устремился на узкую полосу света, проникавшую через окно. Глубокая поперечная складка прорезала его лоб, и в мозгу закопошились тяжелые, беспокойные мысли.
Откуда эта непобедимая жажда истребления, заставлявшая его разрывать врага на части не только оружием, но также и зубами?
Почему этой жаждой был одержим только он, а не негры других племен и не белые? И почему теперь она ему уже не казалась такой естественной, как прежде, и в других вызывала отвращение, а по законам белых людей каралась как преступление?
С трудом, медленно шевелились в его голове эти мысли, кружились как зверь, разыскивающий заметенные следы, и терялись в пустыне непонятного…